Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Возвращение корнета. Поездка на святки
Шрифт:

— Чуть не забыла, — вдруг добавила она: — в лесу постовые. Пароль — «Пешка». Я случайно узнала. Ну, всего вам хорошего, Андрюша, вспоминайте иногда. — И она скрылась в темноте.

В первое мгновение он хотел броситься за нею, рванулся телом, но тотчас же опомнился, подвел бы и ее и себя на смерть. Да и бесполезно было; лучше, конечно, — прощайте; были они все-таки из двух разных миров. Прислушавшись к шуму лагеря, он вышел наружу. Как раз перед ним лежала на земле, как ковер, полоса света от костра, а по бокам густо стояла тьма. Закрыв дверь в землянку и приперев ее палкой, он шагнул мягко в темноту и сразу же остановился за деревом. Отсюда было хорошо видно. Горело три костра в полукруге, а по бокам сидели партизаны. Двое играли на гармонии, в середине же плясали две пары нечто вроде кадрили — два красноармейца и две девки Притопывая ногой, парни лихо крутили девок, и подолы их юбок развевались веером; пары сходились и расходились, менялись девками и вновь заходились в лихом кружении А под конец оба парня опрокинули обороняющихся девок на руки и оба припали долгим поцелуем к их губам, будто пили из них, под хохот и крик сидящих. Когда стихло, то на середину круга выскочил уже пожилой партизан с бородой; Подберезкин узнал в нем своего собеседника по первому вечеру:

— Во лузях! — кричал он. — Играй во лузях, Петруха! Девки, пляшите во лузях! — и, притопывая, он пошел по кругу, но никто за ним не последовал.

Молодой красноармеец, только что плясавший

с одной из девок, выскочил на круг, отстранил рукой мужика, дико гикнул и вдруг запел высоким сипловато-крикливым тенором:

— Вышел Сталина приказ: Все сортеры срыть зараз, А бойцам заместо ж… Приналадить пулеметы. Эй-ла!

Кругом шумно захохотали, а парень присел на корточки и под звук гармонии и одобрительные выкрики сидящих пошел присядкой; потом опять вскочил, сбил набок пилотку, гикнул и запел:

«Нi корови, нi свiнi, — Tiльки Сталiн на стiнi Эй-ла»

И вновь, упав на корточки, пошел присядкой под смех и гиканье круга.

Во всем было что-то покоряющее, первобытно дикое, степное — сказали бы немцы, — как будто стояли еще половецко-татарские времена; среди сидевших было на самом деле много азиатов — калмыков ли, киргизов ли, туркменов ли — трудно было сказать. Сидели они, смешавшись с русскими, одетые, как и те, в красноармейские шинели, и это было новое для Подберезкина. Восток устремился опять, покоряя, на запад? В сущности восток всегда побеждал запад, пришло ему в голову, очевидно так будет и дальше. Но надо было идти. Бросив последний взгляд на сидевших у костра, на лес, корнет осторожно отошел, таясь за кустами Уже раньше он составил в голове маршрут, идти решил в обход через свои места, хотя это и было дальше; во-первых, знал он их лучше, а во-вторых, хотелось ему все же посмотреть, что сталось с ними Надеждой увидеть их, узнать про Лешу, жил ведь двадцать лет заграницей, за этим и сюда шел. В лесу стояли где-то постовые. Пароль Наташа, положим, сказала, но лучше было бы избежать встречи Пока доносило шум лагеря, шагов его не было слышно; постепенно звуки пропали, стало совсем тихо и совсем темно; несмотря на все предосторожности, он наступал то на сухую ветку, с треском ломавшуюся под его ногами, так что, казалось, за версту должны были слышать; то неловко спотыкался — было так темно, что первое время он не видел даже неба. В конце концов глаза обтерпелись, и он пошел увереннее. В одном кармане шинели лежал сверток с провизией, а в другом… револьвер! С благодарностью и болью корнет думал все время про Наташу. Оказалась она истинным, верным другом. Если в новой России — первый раз в уме он дал новому имя Россия — много было таких людей, как Наташа, можно было быть спокойным за ее судьбу, а, может быть, и всего мира Неужели однако они навсегда расстались? — спрашивал он себя, со всей ясностью постигая весь ужас этого слова: навсегда! Так шел он, по его подсчетам, уже около двух часов и должен был миновать опасную зону, как вдруг совсем рядом закричали:

— Кто идет? Стой!

— Свой… — ответил Подберезкин, удивляясь уверенности своего голоса и сжимая в руке ручку револьвера.

— Пароля?

— Пешка — отвечал Подберезкин, закусывая губы, а что, если Наташа ошиблась?.. Но ответом его, видно, удовлетворились; из темноты вышли две фигуры с винтовками через плечо.

— С лагерю? Куда идешь?

— По месту назначения — ответил сухо Подберезкин и спросил сам: — Все спокойно?

Солдаты не сразу ответили, и эти мгновения показались корнету вечностью: куда на самом деле он мог идти в такую темень, в такой час?.. Но потом один равнодушно сказал:

— Ничего. Ракеты кидает.

— Чортова тьма! Далеко ли до Мухановских выселок?

— А мы не здешние. Но тута налево собаки лают и дома было видно. А ты из каких будешь — из новых?

— Туда-то мне и надо, — сказал Подберезкин, не отвечая, и сделал шаг.

— А что в лагере? Пирует брашка? — спросил один из солдат.

— Пирует, все перепились. Как бы не допировались до дела, — отвечал Подберезкин, подделываясь под их речь. — Костры развели по всему лесу. Немцу искать не надо. Ну, прощевайте. — И он тронулся дальше.

Больше его не задерживали.

XV

Насколько можно было судить из отдельных замечаний и разговоров в лагере, слышанных им, Мухановские выселки немцы уже очистили, а советские войска еще не заняли; места здешние лежали вдали от больших трактов; вчерашнее нападение на лагерь произвела либо отступавшая колонна, наткнувшаяся случайно на партизан; или же приходил запоздалый карательный отряд. В самих же Муханах, — в деревне, соседней к бывшему имению Подберезкиных, лежавшей к юго-востоку от выселок, могла быть и Красная армия; а еще дальше, километров двадцать к югу, проходили уже немецкие линии. Туда корнет и решил идти; поблизости находился их бывший уездный город, куда он, кстати, и направлялся с Паульхеном. Решение это было, возможно и даже вероятнее всего, неосторожно; целесообразнее было бы идти прямо на запад, но положения дел на западе он не знал, местность там была менее знакомая, пришлось бы перебираться через широкую полноводную реку, недавно только вскрывшуюся; все соображения пересиливало однако желание увидеть родные места. Уйти из России и вероятно навсегда — теперь уж, вероятно, навсегда! — повторил Подберезкин с усмешкой, — не побывав дома, было просто немыслимо! А кроме всего прочего, в случае погони, его наверное не стали бы искать в этом направлении, ибо шел он сначала скорее в сторону большевиков.

Прямой дорогой до Мухан — имение их тоже так называлось — было верст 15–18, а в обход, как он шел, подальше; выйти на прямую дорогу он не решался. Еще ночью корнет миновал выселки, едва подавив в себе желание пройти прямо через селение, посмотреть, как там всё выглядело: стоял ли двухэтажный дом с резными цветными окнами Якима Трефилова, богатого мужика-пчеловода, всегда угощавшего медом, лепешками и молоком; завалилась ли ветхая, покосившаяся изба Матрены, старой вдовы, ходившей по дворам за няньку во время страды, — сколько она знала сказок!.. Но нельзя было обращать на себя внимание, хоть и шел он ночью; могли появиться уже отдельные танки красных, к рассвету сделал он полдороги: сразу же стало свежее, оросилась земля, корнет шел, подогнув полы шинели, чтобы не намочить их; хорошо, что сапоги были высокие и исправные. Решил он дойти за первый перевал до Глухого бору — соснового леса над обрывом — в шести верстах, примерно, от деревни. Там по утрам всегда было солнечно, — он помнил с детства — открывалась вся местность; поблизости тек ручей — его стала томить жажда. Шел он летником, еще не вполне просохшим от зимы, завязая с чавканьем ногами, в бороздах стояла вода, густо подернувшаяся зеленой пыльцой; лес еще не проснулся, спали птицы, неподвижны были деревья, когда он подошел к Глухому бору, солнце взошло, по вершинам сосен скользили, обагряя их, первые щупающие лучи, лес встряхнулся, по листве пробежала дрожь, донеслись первые шорохи, где-то ударила со сна иволга.

Осыпая под ногами щебень, корнет поднялся по песчаной красной дорожке, которую знал еще мальчишкой, на бор. Кругом всё было охвачено

кипящим светом, дали внизу заволокло светло лоснящимся дымком, в тени было холодно, а на солнце уже пригревало. С дрожью он узнал старую избушку, кем-то когда-то в незапамятные времена построенную; всё так же она стояла, только почернела больше, стала еще приземистее, крыша и стены совсем обросли седым мохом. Так же, как и раньше, чернела перед дверью лунка огневища с обугленными головнями — варили тут путники картофель, кипятили воду; не раз и сам он разводил с ребятами огонь, пек в золе картофель. С первого же взгляда он узнал всё: слева — эту старую сосну с седыми буклями, с многочисленными вырезками ножом на коре, — так и хотелось ее обнять! — и черемуховые кусты подале, знаменитые по всей округе сладостью ягоды, теперь уже сильно заматеревшие, и две ивы, склоненные над обрывом, с чудовищно вывороченными корнями. А с другой стороны избушки открывался вид на долину, на дальние леса, поля и луга, пересеченные речками, и деревни — на десятки верст; отсюда были видны и Муханы, их деревня, и даже можно было разглядеть крышу их дома ранней весной и поздней осенью, когда деревья в парке стояли обнаженными. Никогда в жизни корнет не испытывал такого внутреннего смятения и трепета, с каким теперь обогнул избушку, и чуть не закричал от горькой радости: на вид и здесь осталось всё, как прежде, как будто вчера только он сидел на скамейке у стены, смотря в даль. Вон там были милые Муханы: неровные горбы домов, черное сияние крыш, многоцветно ломающийся свет окон; чешуйчато поблескивала река на лугу, в которой он столько раз купался, бежали свет и тени по траве, ярко вилась дорога от Мухан к выселкам. А дом их?.. Корнет закрыл глаза в страхе — дома не было видно! Впрочем, успокоительно подумал он, лес уже густо закрылся листвой, весна была ранняя, а в мае о Николин день никогда не было видно отсюда даже крыши дома. Но во всем, однако, что-то изменилось, чего-то мучительно не хватало!.. И, посмотрев еще раз, он вдруг понял: исчезли купола и кресты их церкви, придававшие всему ту незабвенную благостность; и нигде не звонили колокола. Прежде ранним утром всегда звучал где-нибудь — или в Муханах или в соседнем селе — колокольный звон; теперь же всё словно онемело. На этой стороне избушки уже совсем пригрело, и он почувствовал вдруг усталость, сонливость, хотелось завалиться и лежать неподвижно. Обойдя еще раз вокруг избушки, он снял и разложил шинель на покатом месте с возвышением для головы, стянул сапоги, с наслаждением вытянулся под солнцем и почти мгновенно заснул.

Спал он, впрочем, не долго и не крепко, часто просыпаясь и каждый раз недоумевая, где он находился, пока с волнением не вспоминал. Под конец его так пригрело, что стало жарко даже в одном мундире, встал он как расслабленный. Но набегал, освежая ветерок, и скоро он почувствовал свежесть и упругость во всем теле, как всегда в лесу утром в хорошую погоду, и страшный голод. В свертке от Наташи лежали четыре ломтя хлеба с салом, два яйца, немного соли; надо было только чего-нибудь выпить. Он заглянул в избушку, и в ней всё узнавая: и горьковато дымный запах, и темные нары, досчатый стол в углу, передвижные низенькие скамейки; был и котелок, весь закоптевший, и несколько чашек с обломанными ручками, и треножник — можно было развести огонь и вскипятить воду: у очага он нашел даже несколько старых проросших картофелин. Разводить костер было, разумеется, неосторожно, но, с другой стороны, до Мухан оставалось около семи верст, до выселок было и того больше, — вряд ли бы кто заметил дым, разве что с аэроплана, но в этом случае всегда можно было бы огонь во-время залить. Под горой у рябины бил родник и, захватив котелок, он быстро сбегал вниз, зачерпнул обжигающе холодной воды, развел костер и, почистив и накрошив картофеля, поставил вариться. А когда картофель сварился, то с наслаждением поел его с салом, потом, вскипятив, выпил горячей воды, пахнущей дымом и картофелем, а после закурил и вытянулся вновь на траве. Уже давно не переживал он такого блаженного состояния, в сущности ни разу заграницей: оттого ли, что там не было таких просторных мест, или что земля эта была, несмотря ни на что, русская, его родная земля по праву.

Было уже девять часов утра, роса испарилась, просохла земля, всё лучило весенний свежий свет. Подберезкин посмотрел вокруг, наверх. Лес стоит, подрагивая листвой, весь в светлых ухабах; резко очерчены контуры елей с воздетыми к небу ковшами лап, уже в свечах молодых побегов, неподвижны старые сосны, шелестят обновившиеся березы. Рядом сбоку на земле шевелятся, поблескивая, старые стебли, нежно зелена молодая трава, пахнет и сырой землей, и этой новой зеленой травкой, и старым пожухлым листом, а всего сильнее течет, льнет вязкий аромат берез. И кругом всё уже полно звуков! Корнет прислушался: различал ли еще птичьи голоса? О, да! Это пела, вила свою песнь, как нить, синица, надолго заходилась трелью малиновка, иногда скорбно, одиноко запевала иволга, нежно вскрикивала овсянка, и первый раз за многие годы он услыхал соловья, русского соловья! Сидел он рядом в ольшаннике, звонко, заглушая всех, пробовал свой голос; еще были коротки колена, он захлебывался, сердился, посапывая, неудовлетворенный; но был это настоящий русский соловей, не те безголосые соловьи, что слыхал он в Европе. И надо всем сияет сине-перламутровое небо, с длинными облаками, похожими на тонкие крылья, столь неземными, столь далекими, что при взгляде на них неудержимо томилась душа в стремлении туда, к небу. Вспомнил он слова, кем-то сказанные: мир так хорош, что хочется рыдать от непостижимой его красоты. Это чувство скорби и смутного зова постигало корнета всегда при созерцании природы, мира в его красоте, в особенности весною, когда, казалось бы, веселие должно было бы петь в душе. И было в душе веселие, но какое-то монастырское, подернутое скорбью, как на фресках Фра Анжелико. Он никак не мог разобраться, отчего так было, еще с самого детства, и, по-видимому, не у него одного — другие говорили ему о том же; да и сам он наблюдал, как вдруг затуманятся, уйдут глаза людей, остававшихся наедине с природой. Было это — как память о чем-то бывшем и оставленном, но с надеждой возвратиться, — словно об ином мире. «И пил я воду родины иной…». И всегда вспоминались при этом былые времена, ушедшие люди: вот, как теперь, Петербург, гимназия, товарищи по гражданской войне. — Боже, куда они все рассеялись! — и множество весен и таких же ярких солнечных дней у себя дома, всё мимо, мимо неудержимо!.. Всякая жизнь, любая красота носили в себе обреченность на этой земле; оттого и тянуло, вероятно, к тем легким улетающим облакам, как будто бы таили они вечность. Вот и теперь, последние годы, было у него чувство, что этот прекрасный мир идет куда-то не туда, ложной дорогой, к гибели, а был где-то и настоящий путь. Но найдет ли его мир, в особенности — Россия?..

Он встал, осмотрелся — кругом было тихо, никакого признака войны, никакого движения, по-видимому, в Муханах не было ни красных, ни немцев, но лучше было всё-таки в деревню не заходить, а ограничиться только усадьбой. Туда можно было хорошо пройти опушкой леса, лишь у самой усадьбы приходилось идти недолго полем. Опасность попасться всегда, разумеется, существовала, тем более, что под шинелью был немецкий мундир. Впрочем можно было сказать, что перебежчик, бежал от немцев, а в крайнем случае — надежда на револьвер. Но надо было осмотреть бумаги. Он ощупал карманы и подкладку: лежал военный паспорт на чужое имя и еще что-то шуршало. Что бы это могло быть? И вдруг вспомнил: письмо Паульхена к его матери! Он совсем забыл про него, к стыду своему, да и Паульхена почти забыл. Письмо нужно было прочесть на всякий случай, чтобы сохранить содержание хотя бы в голове. Вытащив конверт, он, морщась от боли, прочел надпись: «An meine Mutter nach meinem Tode».

Поделиться с друзьями: