Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Возвращение в Дамаск
Шрифт:

Пока Эрмин одевался, в голове у него, повторяясь, кружила одна мысль: значит, мальчик Сауд оказал убитому последнюю услугу, сдал его убийцу в руки закона, грязным мальчишечьим кулаком свел на нет усилия мстителя, который действовал по долгу службы и дружбы, и сыграл роль судьбы, как во многом сыграл ее и для де Вриндта. Но Эрмин не страдал профессиональным тщеславием, по крайней мере в данном случае, и не завидовал успеху мальчугана.

Старый солдат, он умел собраться быстро, только на сей раз вызвал служебную машину к дому. Сперва в контору к Барсине, попрощаться, потом в каменоломню на склоне Кармеля, а потом в Иерусалим, где якобы творится черт-те что. Да уж наверняка, мрачно думал Эрмин. Он любил войнушку ведомств, эту исполняемую с запальчивой серьезностью человеческую комедию самооправданий и взаимных обвинений; живо представлял себе, как они сваливают друг на друга ответственность за тот или иной инцидент, размечают свои границы и ревностно их обороняют, заодно пуская все вразнос. Ничего, он сумеет защититься. Здешним симпатичным людям передаст привет через Барсину; он был рад, когда теперь спешил вниз по лестнице, держа курс навстречу последнему акту трагедии де Вриндта, хотя лоцманом был не Л. Б. Э., а Сауд ибн Абдаллах эль-Джеллаби.

Глава седьмая

Taedium vitae [53]

Как

человек, которого из тихой провинции заносит в многомиллионный город, где люди безудержно предаются пустым сиюминутным хлопотам, где сотни тысяч зазнаек упиваются всем, что способно умножить яркость жизнеощущения, словно пиявки на ногах коня, идущего через ручей, — именно так чувствовал себя Эрмин через несколько дней после возвращения в Иерусалим. В его добросовестном и осторожном уме еще жило разочарование, вызванное показаниями Левинсона, — удар такого рода, что вмиг вышибает тебя из предвзятой уверенности. Ему не терпелось доложить о своих разысканиях, самому допросить молодого Бера Блоха и, если не появится новых подозрений, выпустить его из-под ареста, перекрыть границы для Менделя Гласса, выяснить его местопребывание. Он бы поехал в Тель-Авив сразу же, если бы не настоятельное желание начальства видеть его в Иерусалиме. А теперь волей-неволей чувствовал, что в кабинетах, куда он заходил, в закрытых от солнечного света помещениях с белыми стенами, коричневыми столами, жесткими и мягкими стульями, дело де Вриндта уже попросту не существовало. Существовала сумятица новостей, гул трактовок, этакое безумное упоение взаимными обвинениями. По-прежнему случались покушения: едва не закололи кинжалом известного глазного врача, застрелили того или иного еврея; обоюдный бойкот разрушал торговлю. Ненависть и клевета правили бал в городе — но каждое ведомство, каждая маленькая канцелярия отчаянно стремились к тому, к чему в подобных случаях стремятся все на свете ведомства — остаться по возможности в стороне. Они либо все знали и предсказывали заранее, но никто, разумеется, их не слушал, либо не знали ничего, никакой информации не получали, с поистине непостижимым коварством их, именно их, держали в неведении, выставляли дураками, обходили. И тайная полиция как нельзя лучше подходила для вываливания такого мусора. Увы, Эрмину ли не знать, как часто его предостережения объявляли превышением служебных полномочий, он же, мол, не политический чиновник. А теперь, когда беда стала реальностью, все нервно теребили усы или стучали кулаком по столу: последствия! Но думали вовсе не о последствиях для родственников погибших, для раненых, для покалеченных, не о сосуществовании евреев и арабов, которое на годы лишилось простоты и естественности, — такие вещи в данный момент никого не интересовали. А вот о чем думали, о чем очень и очень тревожились, так это о последствиях для самой администрации, для чиновничьего штаба в стране. Боже милостивый и гора Синай! Чего только не слали из Лондона! Какие телеграммы, какие запросы в палате общин, сделанные разными партиями в своих целях! Какие «предварительные опасения» со стороны правительства, за которыми наверняка придут подробнейшие контрзапросы, с тем чтобы позднее предоставить авторам парламентских запросов максимально правдоподобные разъяснения; какие неприятные сложности с представителем в Женеве, какие жалобы евреев в Лиге Наций, за которыми определенно последовали и жалобы арабов, просто по тактическим соображениям! И разве уже не создана парламентская комиссия, которая должна на месте установить истину, — гром и молния! Ах, творится в самом деле черт-те что. Вдобавок этот Эрмин — докладывает о дознании, касающемся убийства некоего де Вриндта! Де Вриндт? Это еще кто? Чем он важен? Ах, ну да, припоминаем, конечно, весьма прискорбно; но, дорогой господин Эрмин, времена изменились, речь идет о всеобщей судьбе, обо всей стране, кто теперь станет думать о деле де Вриндта? Второй английский фланг на Суэцком канале под вопросом, сэр, авиалиния между Лондоном и Карачи, артерия империи, проходит над палестинской территорией. Есть множество людей, которым очень бы хотелось видеть здесь другую мандатарную державу, средиземноморскую, соседнюю, ну, вы понимаете, весьма амбициозную, которая как раз замирилась с Ватиканом и может рассчитывать на поддержку католиков. «А вы тут говорите об одном человеке».

53

Отвращение к жизни (лат.).

Необходимо срочно разобраться, полностью разобраться во всем, что связано с этими треклятыми беспорядками. Если ему угодно, можно включить это убийство в означенные материалы и расследовать вкупе со всеми остальными. В итоге, несомненно, выяснится, что здесь, как и повсюду, чиновники исполняли свой долг и администрация совершенно ни в чем не виновата.

— А на всем прочем поставьте крест. Позднее можете к этому вернуться, если через годик не забудете, друг мой!

Эрмин понимал, что сейчас без такого человека, как он, здесь никак не обойтись. Понимал интересы мандатария, весомые аргументы политических ведомств, замешательство Верховного комиссара, который, прервав отпуск, примчался в Иерусалим, понимал профессиональные заботы чиновников (ведь и сам принадлежал к их числу), важность общей судьбы.

В эти недели он был очень энергичен, работал прекрасно. Только сожалел, что не поехал этим летом в отпуск, на что, собственно, имел полное право, а заодно разом избежал бы и этой чертовой августовской жары, и беспорядков. Он больше не говорил о де Вриндте и в ускоренном порядке добился освобождения рабочего Бера Блоха. Посмеялся он в это время единственный раз, когда лейтенант Машрум, услышав, что Эрмин в Хайфе разговаривал с коммунистами, предложил немедля арестовать Левинсона и четырех его товарищей, а мистер Робинсон со вздохом облегчения отдал соответствующий приказ, поручив местным властям расследовать, в какой мере эти большевики, подстрекая феллахов, готовили мировую революцию. Только вот впервые после войны Эрмин потерял вкус к жизни. Не испытывал ни волнения, ни мировой скорби, ни необузданного протеста; то, что ему докучало, его предки называли сплином и относили за счет лондонского тумана, обременительных военных долгов после подавления Французской революции и низвержения Бонапарта. Некий немецкий протестант сказал однажды, что жизнь — это радость; подобные вещи запоминаются по школьным урокам религии. Эрмину жизнь радостью не казалась. Он был слишком умен,

чтобы ставить судьбу индивида выше судьбы масс. Сохранение государства и существование империи важнее дела об убийстве. Для некоего Менделя Гласса границы закрыты, этот краснощекий парень с задумчивыми глазами на заметке в паспортном контроле и в пароходствах. Но Эрмину больше не хотелось продолжать расследование, странным образом ему вообще ничего не хотелось. И нельзя не признать: виноват в этом сам покойный господин де Вриндт и его несусветные стихи.

Однажды утром его пригласили к мистеру Робинсону, в его голый кабинет, залитый холодным светом, единственное украшение — портрет его величества короля Георга V, висевший напротив письменного стола. Служители как раз заносили в кабинет стулья; совещание? — спросил себя Эрмин. Поздоровался с собравшимися — рабби Цадоком Зелигманом и королевским консулом Голландии — и снова увидел доктора Генриха Клопфера, университетского преподавателя, которого мистер Робинсон пригласил как эксперта.

От общины рабби Цадока поступило заявление, к которому прилагалось некоторое количество газетных вырезок, голландских, немецких, британских. Они намеревались устроить поминальную церемонию по убитому ревнителю священного дела и хотели бы сообщить скорбящим, какие шаги предприняты для поимки убийцы. После телефонного звонка агудистов голландский консул не мог не присоединиться к их ходатайству. Было известно, что полиция арестовала подозреваемого и снова отпустила, однако иных успехов не предъявила. Так как же обстоит дело?

О подозреваемом мистер Эрмин мог со всей ответственностью сообщить следующее: этот человек прибыл в Иерусалим лишь через три дня после убийства мистера де Вриндта, что подтвердили пятеро свидетелей в Хайфе и двое шоферов в Иерусалиме. Подозрение против него опиралось исключительно на его намерение — опять-таки лишь согласно показаниям арабских уличных мальчишек — забрать из тайника оружие, которое с большой вероятностью могло считаться орудием убийства. Сам же подозреваемый, напротив, утверждал, что двое упомянутых мальчишек предложили ему купить это оружие и он пошел туда, просто чтобы посмотреть его. Другого преступника полиция пока не обнаружила, хотя следственные действия продолжаются.

— Потому что вы не хотите никого найти! — сердито вскричал рабби Цадок на своем польском иврите, с ненавистью глядя на невозмутимое лицо мистера Робинсона, на его безупречный пробор.

— Это неправда, — коротко ответил Робинсон, когда Эрмин перевел восклицание на английский. — Оставляю на ваше усмотрение проведение поминальной церемонии и любые выступления ваших ораторов, которые могут говорить все, что им заблагорассудится. Но, с вашего разрешения, в тот же день в нашем скромном «Палестайн-Буллетин» я опубликую подборку стихов вашего богобоязненного героя, в голландском оригинале с английским подстрочником — прозаическим, вовсе не в стихах, но достаточно поучительным, если можно так выразиться. Ваш покойный проповедник имел весьма своеобычные представления о Боге, а его любовь к арабским мальчикам, на мой взгляд, носила весьма земной характер. Старый свинтус! — буркнул он как бы ненароком, себе под нос.

На лицах присутствующих отразились самые разные чувства, неприятное удивление, неверие, ужас, а Робинсон меж тем наклонился, достал из ящика стола черный портфель де Вриндта и извлек из его внутреннего отделения рукопись, среднего размера листы дорогой бумаги, исписанные черными чернилами.

— Это его почерк или нет? — воинственным тоном спросил он. И сам же ответил: — Его. Я позволил себе кое-что отчеркнуть, — добавил он, передавая листы господину Тобиасу Рутберену. — Будьте добры, прочтите нам эти стихи в том порядке, в каком они пронумерованы, господин консул. У меня здесь точный перевод на скромный английский. И вот как эта душа беседует с Владыкой небесных воинств.

Тягучим голосом, весьма озадаченно, господин Тобиас Рутберен принялся читать, и после каждого стихотворения мистер Робинсон деловитым чиновничьим тоном оглашал английский подстрочник.

— Любовные стихи мы опускаем, — предварил он чтение, — кто захочет, может сам с ними ознакомиться.

Ты создал эту землю по ошибке. Твой космос лишь смущает зеркала. Ужель Ты там? Там ждут Твоей улыбки? Твоей заботы жаждут и тепла? Ты сам — князь тьмы. И я Тебя страшусь. Меня с рождения приговорил Ты к смерти. Когда с ухмылкой в гроб переселюсь, Мне не поможет все Твое бессмертье. Ползем вслепую, как в лесу улитки. Швыряем мысли, как играем в кости. А Ты железные закрыл калитки, На гибель нас обрек, и смерть нас косит. Нет избавителя, и нет пророка. Но есть землетрясения и битвы. Работы даже нет, и нет молитвы. Есть ненависть, убийства, смерть до срока. Пускай Тебя деревья восхваляют, Рождая воздух чистый после гроз. Машины человека поглощают, Не ведая ни Господа, ни грез. Твои уши забиты и воском, и шерстью, и ватой. Твои руки — как кожа форели: слишком скользят. И Твой дух так высок, что всегда мы во всем виноваты. Ты нам, белым, подходишь: бессмертен, и крепок, и свят.

Рабби Цадок медленно поднялся уже после первой строфы. Стал за спиной чтеца, чтобы заглядывать ему через плечо, недоверчиво, словно желая собственными глазами увидеть, что ему читают здесь как послание его друга де Вриндта. Никаких сомнений: его почерк, голландские слова, произносимые консулом, — слова его друга, страшные кощунства. После последних строк он зажал уши ладонями и вышел вон из комнаты, почти пятясь задом, открыв рот и широко распахнув глаза.

Мистер Робинсон молча встал, чуть ли не парящей походкой шагнул за ним к двери и закрыл ее — закрыл торжественно, как бы закрывая таким образом все дело де Вриндта. Столь же медленно и бесшумно, олицетворение триумфа, он вернулся на свое место за письменным столом, спокойно обвел взглядом собравшихся и спросил, хочет ли кто-нибудь высказаться.

Поделиться с друзьями: