Возвратная горячка
Шрифт:
Господи боже ты мой, – сколько же было с нею встреч в таком же гостиничном номере – он звал ее запиской, иногда почти ночью, и она приезжала, приезжала по первому зову. Ни разу не сославшись ни на ребенка, ни на дела, ни на присутствие еще кого-то в своей жизни…
Он был тогда бесконечно недоволен всем – собой, Парижем, той, которую считал своей судьбой… А М… О, как умела она прогнать его недовольство, усмирить боль, успокоить душу. Настоящая ворожея – поила его какими-то травяными настоями, о которых говорила, что проверяла их на себе, умела заговаривать душевную бучу, иногда тихо-тихо, чтобы не было слышно посторонним, напевала ему малороссийские песни.
Хотела ли она от него чего-нибудь? Ждала ли, как всякая одинокая женщина, что он соединит
Почему М. так за него ухватилась? Полюбила? Почему она так резко порвала с ним, тем, которому писала в письмах «преданная вам навсегда»?
Он помнит, как был раздосадован, даже подавлен, так и не получив от нее ответа на свое письмо.
Узнавал о ней стороной – что-то случилось? больна? уехала? Нет, была здорова, жила все в том же Париже. Доходили слухи, что М. с сыном и Александром Пассеком поселились в одном доме, что он болен, в последней стадии чахотки, что она все делает, чтобы его спасти…
То время совпало с устроенной ему русскими демократами обструкцией – они посчитали, что он не больше не меньше, как «слуга царю». От него тогда многие отвернулись.
Но исчезновение М. из своей жизни он воспринимал отдельно, по-особенному. Болезненно и нервно.
В гостинице его ждала записка от Лаврова. Петр Лаврович приглашал в гости, писал, что получил вести из Петербурга – через приехавшую оттуда М. Он дал ей кое-какие материалы для «Отечественных записок». Сегодня она уехала.
Записка выскользнула из рук. Он посмотрел вокруг невидящим взглядом. Из глубины памяти перед ним всплыла их последняя встреча – неожиданная для обоих. Об этой встрече он старался забыть, но она ждала своего часа – и вот всплыла. Через два года после того, как М. перестала отвечать на его письма, он встретил ее в Баден-Бадене, возле Магистрата, она оформляла какие-то необходимые документы для провоза гроба с телом Александра Пассека в Россию.
Она была в трауре, молчалива и сосредоточенна. Он боялся, что она поднимет вуаль, боялся увидеть ее почерневшее, измененное страданием лицо. Она не подняла вуали. Сказала только: «Вам здесь не место, Иван Сергеевич».
И отошла.
Он поднял записку с пола и медленно положил ее на стол. Его мысли блуждали.
Было еще рано, за окном серели сумерки, но он чувствовал себя разбитым и больным. Разделся и лег, решив, что завтра прямо с утра поедет в Баден. Скорее в Баден, в райский уголок, в теплое домашнее гнездо. Туда, где хотя бы на время можно забыть о жизненных бурях и грядущей смерти. Когда-то М. была для него целительницей и ворожеей, спасала от хандры и страха, теперь Баден представлялся ему островком спасения. Мысль об отъезде его успокоила – и он мгновенно уснул.
Безумный Тургель
Коляска остановилась прямо напротив массивных дверей. В свете газовых фонарей и освещенных окон легко читалась вывеска на фронтоне великолепного здания – «Гранд Отель Европа». Приехали. Подбежавший гостиничный слуга открыл дверцу и помог приезжему господину сойти на землю. Тот, в хлипком заграничном пальто на могучих плечах, двигался так медленно и осторожно, словно боялся ступать на переливающийся в огнях фонарей снег. Из дверей гостиницы выбежал хозяин, видно, застигнутый известием о прибытии гостя в разгар застолья, – в одной рубашке, красный, с бутылкой шампанского в руках.
– Эрнест, бокалы!
Длиннолицый тонкий лакей, несший сзади поднос с бокалами, подставил их под струю шампанского.
Хозяин чокнулся с гостем.– С приездом, Иван Сергеич! С приездом, дорогой!
Тот пригубил шампанское, поставил бокал обратно на поднос и заговорил мягким высоким голосом, по-южнорусски широко выговаривая гласные:
– Я, Алексей Федорович, в плохой кондиции, в дороге приболел – подагра проклятая. – Он остановился и, словно показывая, сделал осторожное движение ногой. На лице появилась гримаса боли. – Вот изволите видеть, – инвалид. – В голосе звучали простодушное удивление и насмешка над собой. – Сегодняшний вечер отдыхаю. Увольте меня от гостей и велите принести мне в номер чаю горячего и грелку.
И он, прихрамывая, поддерживаемый с двух сторон хозяином и длиннолицым лакеем, пригнувшись, ибо отличался богатырским сложением, вошел в гостиничную дверь. Сзади слуга нес чемодан, неподъемно большой и такого же необъяснимо заморского вида, как и его владелец.
Номер был на втором этаже, роскошный, для особых гостей. Слуга оставил чемодан в передней, получил положенные чаевые и удалился, а приезжий прямиком проследовал к пышной двуспальной кровати, разместившейся в центре просторного, угловой конфигурации номера, с двумя огромными окнами посредине и слева, завешанными плотными бежевыми портьерами. Освободившись от обуви, скинув пальто, сюртук и оставшись в рубашке и зеленой шерстяной «венгерке», собственноручно связанной его баденской хозяйкой, фрау Анштедт, он несколько минут лежал, не открывая глаз, отдыхая. Женская рука, представлялось ему, гладит его лоб, нежный тихий голос шепчет по-немецки слова любви… О дорогая! Mein libeling! – ему нестерпимо захотелось начать писать ей письмо, описать – в шутливых выражениях – весь ужас, холод и неудобства пути, приключившуюся болезнь, свое без нее одиночество… Но письменные принадлежности лежали в чемодане, добраться до них сейчас он был не в силах. Нужно потерпеть, он еще успеет – вечер долог. Долог как все вечера в этой зимней стране, в этом снежном городе. О, долина Тиргартена, душа рвется к тебе! К твоему покою, уютной размеренной лени, к той, кто одушевляет тебя, превращая один из твоих неприметных уголков в теплое человечье гнездо, полное детских голосов, смеха и музыки. О, долина Тиргартена!
В дверь постучали. Длиннолицый, глистообразный Эрнест в черной униформе вкатил в номер и расставил на чайном столике у окна пыхтящий золоченый чайник, маленький заварной, большую тонкую чашку, разрисованную зелеными драконами, янтарные ломтики лимона на таком же, в драконах, блюдечке, печенье, бисквиты. В комнате запахло хорошим чаем, лимоном, ванилью. – Прикажете придвинуть к кровати? – лакей показал на сервированный столик, слова он выговаривал бойко и чисто. Приезжий, приподнявшийся на своем ложе, отрицательно качнул головой. – Спасибо, любезный, как-нибудь сам доберусь.
Взглянул на белобрысого светлоглазого лакея:
– Из немцев будешь? Вроде тебя Эрнестом называли.
Тот заулыбался.
– Да нет, сударь, мы из Петербурга, из здешних мещан; дома меня Еремой кличут, Еремеем. Это Алексей Федорыч, оне все Эрнест да Эрнест. Штобы постояльцы думали, что у нас все как в ихней Европе.
– А что, немцев да французов нанимать дороже станет Алексею Федоровичу?
– И дороже, да и незачем. У нас народ расторопнее. Пока немец повернется, русский уже кругом обежит.
– Грамотный?
– Я-то? А как же. В приходской школе обучался и при гостинице курс проходил – от буфетного мальчика до лакея.
Он приосанился. Приезжий снова внимательно в него всмотрелся и обнаружил, что тот совсем еще юнец, лет двадцати двух, не более. А Эрнест-Еремей, набрав в тощую грудь воздуху, вдруг выпалил:
– Я, сударь, читал историю, что вы напечатали в книжке. Про немого и его собаку.
– И что скажешь?
– Вы уж не обижайтесь, сударь: неправда это, чтобы немой при барыне служил. Да и коли правда, когда все это было? При царе Горохе. Считай уже четвертый год, как народ у нас свободный. Что теперь про неволю вспоминать!