Время перемен. Часть 2
Шрифт:
Кажется, он еще что-то тихо говорил, по крайней мере губы шевелились. Рядом на коленях стоял ветеринар и держал отца за руку. Должно быть, считал пульс. Не было никакого желания подойти. Попробовала заставить себя – не получилось.
Рыдания Пелагеи. Так плачут по родному человеку. Могла бы я так по кому-нибудь плакать? Смогу ли когда-нибудь?
Для чего-то запирали двери и даже окна. Может быть, думали, что злоумышленники еще внутри дома?
Фрол, Мартын
Отца перенесли в кабинет. Еще живого или уже его тело? Не знаю. Внутри меня звенела туго натянутая струна и причиняла боль. Но ее вполне можно было терпеть.
Потом откуда-то возникла Груня. Она трясла меня за плечи и как будто бы говорила, даже кричала, но я почему-то не могла ее услышать. Как в раннем детстве, когда в окружающем меня мире еще не было звуков. Помню только многократно повторенное: «Люди идут!» Кажется, Груня боялась за меня, думала, что убийцы вернутся и прикончат меня вслед за отцом, уговаривала бежать.
У конторы образовался митинг. Люди все подходили. Я видела, как топтали на клумбах разноцветные осенние астры и огромные хризантемы. Садовник Филимон пытался что-то сказать крестьянам, его вытолкали взашей. У меня острое зрение, я видела слезы на его лице. Кто-то, крича, швырнул на землю шапку. Тут же вниз полетели еще две. Рослый парень помочился в чашу фонтана. Я понимала, что крестьяне от растерянности возвращаются в детство, как и я. Были ли там взрослые? И что они делали?
Александра вытащили на крыльцо конторы. Требовали от него, как я поняла, в связи со смертью отца каких-то обещаний. Он объяснял, что не может их дать, его не слушали. Пришли и приехали на двух подводах мужики из Торбеевки. Между торбеевскими и черемошинскими быстро началась какая-то уж совсем непонятная свалка.
Появилась с трудом ковыляющая, с запухшими глазами Пелагея и увела меня в наши комнаты, откуда ничего не видать.
Наверху обняла меня и принялась причитать:
– Сиротинушка ты моя горькая! Обе мы с тобой сиротинушки! Как же мы теперь… – и так далее.
Мне быстро стало скучно, но я почему-то понимала свой долг, как оставаться с нянюшкой. Не в силах слушать ее причитания, я вытянулась на кровати и быстро уснула.
Проснулась в сумерках, почувствовала едкий запах, глянула из окна и увидела вокруг Синей Птицы на земле какой-то дрожащий розовый отсвет.
Высунулась в коридор и тут же отшатнулась – в лицо пахнуло жаром, а по ушам ударил треск и рев пламени.
– Пелагея, горим! – крикнула я.
Нянюшка застонала и села на кровати.
Я сразу поняла, что все плохо: на окнах решетки, внизу, на первом этаже – огонь. Вдруг дверь приоткрылась, и в комнату ворвался Александр с дикими глазами.
– Вы здесь? – крикнул он (как будто и так не видно). – Эти сволочи подожгли усадьбу! – (А то мы не догадались!) – Люба, в окно! Ч-черт, решетки! – (Как будто раньше не видел!) – Тогда – в коридор. Лестница уже горит – надо прыгать!
– Я без Пелагеи никуда не пойду! – сказала я и вспомнила: – Есть еще ход вниз из бельевой…
– Так, – почти спокойно сказал Александр. – Тогда я посмотрю, есть ли там огонь. Вы ждите здесь, не открывайте ни двери, ни окна, так огонь меньше распространяется. Сейчас вернусь.
Выскочил быстро, я и моргнуть не успела. Пелагея опустилась на колени и стала молиться. Я легла на пол (внизу легче дышать), быстро рвала простыни и связывала их. Из бельевой мы вдвоем с Александром можем нянюшку и на веревке спустить.
– Любочка, пора тебе, детонька, не придет он, – услышала вдруг вместо бормотания «Господи, воззвав…» и прочего обычного. Спокойно и деловито. – Набрось одеяло, пробеги, пока пол не провалился, в бельевую, там окно узкое, но внизу клумба с кустами, стало быть, мягко. Прыгай, как сможешь подале, да не лежи, сразу прочь от дома – иди, беги или ползи, уж как выйдет. Дом того гляди рушиться начнет, останешься на месте – бревном или еще чем непременно придавит.
– А ты, нянюшка?!
– Мне-то уж жить после Николая незачем. Пожила… Ну, храни тебя Господь. Ты ведь по душе-то детонька не злая, кабы не болезнь твоя… Да Господь милостив, может, выправишься еще.
Я поцеловала нянюшку. Она накинула мне на голову одеяло, я, присев (наверху дышать уже почти нельзя было), дернула дверь. Она не поддалась. Я подумала, что что-то перекосилось, дернула еще. Лязгнула задвижка. Нас с Пелагеей заперли. Теперь к нам войдет только огонь.
– Что ж, не вышло, значит помрем вместе, нянюшка, – сказала я и распласталась на полу.
– Ах, мерзавец какой, – всхлипнула Пелагея и закашлялась. – Пригрел Николай змею на груди своей!
Сверху раздался какой-то стук. Крыша тоже горит? Или ее кто-то рушит? Зачем?
С треском отлетела потолочная доска, за ней – другая. В прогал свесилась рука с топором и чумазая, всклокоченная Степкина голова.
– Хватайся, Люшка! – крикнул он, бросил топор и спустил вниз ременный повод с петлей. – Крыша еще не вся горит, уйдем!
Пелагея радостно встрепенулась:
– Услышал Господь! Спасайся, Любочка!
Я сумела заплакать.
– Прощай, нянюшка.
– Прощай. Последняя моя к тебе просьба: не оставь Филиппа. Помни: он брат твой.
– Люшка! – рявкнул Степка сверху. – Щас порушится все! Сгорим, к чертовой маме!