Время смерти
Шрифт:
— Очень хорошо! Отлично! — Мишич сорвался со стула и, схватив со стола кепи, зашагал по комнате. — Мы спасены. Спасены, Хаджич. Эти глупцы считают, будто они нас победили! А вы чувствуете себя побежденным? А сербская армия, воевода Путник, мой вестовой Драгутин? Кого они победили? Что они победили? Чего стоит их победа? Мы существуем. И полны решимости уже послезавтра гнать их через Колубару и Повлен. Я удивляюсь, почему генерал-фельдцегмейстер Оскар Потиорек после взятия Валева крутится возле Колубары и по Подгорине. А он пишет реляции о победе над сербской армией, устраивает банкеты, принимает награды, поздравления, посылает телеграммы с благодарностями императору… Очень хорошо. Теперь нужно действовать разумно и упорно. Значит, так… Вена празднует победу, Оскар Потиорек награжден… — Он сел к столу и принялся крутить ручку телефона, вызывая командира Дунайской дивизии первой очереди.
— Говорит Мишич. Доброе утро, Анджелкович. Как
То же самое теми же словами он внушал и двум другим командирам дивизий. Потом позвонил в Верховное командование, доложил воеводе Путнику, что Бачинац, кроме левого склона, отбит; ожидается донесение о полном его освобождении от неприятеля. Напомнил Путнику о его обещании прислать дивизию, которой предполагается усилить наступательную мощь Первой армии, просил побыстрее прислать снарядов, теплой одежды и палаток, так как снег накрыл Мален и Сувобор.
А Путник мрачно, сквозь кашель отвечал, что через три дня к нему поступят три батареи крупповских орудий с некоторым количеством снарядов, однако о подкреплении промолчал. И не проронил ни слова по поводу его намерений перейти в наступление. Путник не испытывал полной уверенности. Но не хотел и возражать. Старая лиса. Строит комбинации с очевидными фактами. Исходит из известного.
Драгутин принес два стакана липового чая.
— Скажи-ка мне, Драгутин, какие заботы сегодня у твоих товарищей, солдат?
— О скотине беспокоимся, господин генерал. Падеж сильный. Погибает скот на камнях да в эдакой грязи. Связные рассказывают, на дорогах и в канавах полно павшей скотины. От тяжелых пушек и грязи сердце у волов лопается. В будущем году, господин генерал, в Сербии не окажется стельных коров. Все яловыми станут. Теленка не услышим, струйка молока в подойнике не прозвенит. Худшего года, чем грядущий, не будет с тех пор, как мир возник.
— И хорошего ты нигде не видишь, Драгутин?
Солдат молчал, глядя на пламя, бушевавшее в печурке.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
— Студенты прибыли! — крикнул с порога полковник Хаджич.
Генерала Мишича поразила его улыбка: Хаджич радовался и смеялся в полный рот. Мишичу всегда была не по сердцу подобная радость, повод для которой в действительности не имел того значения, какое люди при полной безнадежности придавали ему. И вообще он не был склонен преувеличивать роль студентов в армии, хотя на них столь очевидно возлагали надежды в штабе. Все это напоминало ему народную мудрость: утопающий хватается за соломинку. Он закурил очередную сигарету, молчал.
— Две роты. Я распределил их по всем трем дивизиям. — Улыбку на физиономии Хаджича сменило выражение некоторого разочарования. — Вы не согласны, господин генерал?
— Согласен. Только отдайте распоряжение, чтоб студентов ни в коем случае не задерживали в штабах. Всех в войска, в роты, к солдатам. А вы обратите особое внимание на то, чтобы какой-нибудь папенькин сынок не пробрался в писари.
— Для них бы многое значило, если б они услыхали сейчас ваше слово, господин генерал.
— Вероятно, отцы и наставники сказали им все, что полагается знать о своих обязанностях. Если хотите, скажите сами то, что считаете нужным. Пусть переночуют и отправляются на позиции. — Он вспомнил о сыне Вукашина, Иване. Надо бы с ним повидаться, хотя бы поздороваться. Вукашину он оставил своих. — Прикажите вестовому привести ко мне Ивана Катича из пятой студенческой роты.
Он стоял возле окна, глядя на старую яблоню, с темных веток которой стекал дождь. Вукашин, когда они прощались, в корне оспорил его право командовать. Никто, во имя чего бы то ни было, не имеет права жертвовать будущим народа, его детьми. Его разумом и знаниями. Разум и знания — за ними будущее! Аристократическая точка зрения политика и европейского выученика. Аристократическая и книжная, мой друг. Но этот Вукашин Катич — единственный среди них, кто так считает, у него нет личных интересов, и то, что думает, он высказывает до конца, любому в глаза. Он из тех редких людей, которые хотят власти, однако могут каждому сказать правду. Он политик, но больше власти любит правду. Власть для такого не судьба. Поэтому он,
Мишич, и выбрал его своим другом. Народ выживает, мой Вукашин, не благодаря уму и знанию образованных. Нет. Будь так, нас, сербов, вообще бы не было. Мы существуем лишь благодаря тому знанию, которое приобрели мукой и страданиями. И тому разуму, который рождается под сливой и в терновнике и проникает в народ, во всех, подобно тому как пыльца оплодотворяет сады и виноградники. Согласно какому-то высшему закону приобретается разум, чтобы выжить и существовать. И не в школах, не из книг и идей. И не в господских домах рождается этот спасительный разум. Не в моем и не в твоем доме, Вукашин. О своих сыновьях Александре и Радоване у меня несколько дней нет вестей. Дивизии, где они воюют, каждый день вели тяжелые бои. Будет то, чему суждено быть. Он никогда не расспрашивал о них начальников. Напишут, как напишут дети любому отцу. Но этот тощий и бледноликий близорукий сынок Вукашина в самом деле не создан для фронта и войны. Нет. Жаль, если он сложит голову. Доброволец, с сердцем храбрым и честным. Если он сам приказал Хаджичу проследить, чтобы ни один из них не остался при штабе, как укрыть этого? В дверь постучали — он. Мишич повернулся к входящему.— Входи, Иван, — произнес генерал, ощущая какую-то особую тягость. Смутное беспокойство. Какую-то расслабленность в душе. Нечто жаркое и трепетное.
Иван Катич, в мокрой и грязной шинели, встал по стойке «смирно» и отдал честь; искорки стыда покалывали ему щеки. Все слышали, что его позвал командующий армией; кто-то из товарищей презрительно усмехнулся, другие даже позволили себе отпустить оскорбительные замечания. Он растерялся, не зная, как поступить. Господь бог ведает, что бы он сделал, если б Богдан твердо не сказал: «Что стоишь, Иван? Надо идти, тебя зовет командующий армией». У него словно подгибались колени. Под строгим взглядом генерала Мишича. С самой первой их встречи запомнил он эту строгость. И никогда не понимал, как может человек всегда быть таким строгим. В тепле комнаты запотели очки; он не был уверен, ответил ли ему по уставу «дядя генерал», как они с Миленой называли Мишича между собой, Иван с симпатией, а она с резкой неприязнью, упрямо утверждая, будто «этот усатик» каждый день лупит по щекам своих солдат. Стыд вновь обжег сердце Ивана, сквозь затуманенные стекла он едва различал протянутую для приветствия руку Мишича. Если на войне он сумеет освободиться от чувства стыда, то уже имеет смысл воевать. Они пожали друг другу руки. От пожатия генерала что-то тяжкое пошло по жилам; он вздрогнул.
Генерал Мишич через ладонь почувствовал волнение юноши. Беспокойство его возросло, и генерал не сумел его скрыть.
— Садись, Иван. Ты с отцом виделся в Крагуеваце?
— Да.
Иван стоял. Генерал протянул ему стул, себе взял другой. Неужели это воистину тот «дядя генерал» с желтоватыми усами, на белом коне, друг его отца, человек, появление которого у них в доме придавало ему, Ивану, особенное значение в глазах сверстников и возбуждало любопытство узнать, о чем они с отцом тихо, точно заговорщики, толкуют. Он радовался, когда ему доводилось исполнить какую-нибудь просьбу отца и заглянуть в провонявшую крепким табаком комнату, где было полно больших военных карт, разрисованных цветными карандашами и исколотых булавками, комнату, где наверняка генерал целыми сутками в тишине воевал с турками, болгарами, немцами.
Мишич заметил растерянность Ивана и, достав из сумки два яблока, протянул парню:
— Эти яблоки, Иван, из моего сада. Вы от Крагуеваца шагаете?
— Да, но я не устал.
— Обедал?
— Чего-то поели. Но я не голоден. — Он солгал и нерешительно откусил яблоко; не мог он его грызть на глазах у командующего армией. Второе яблоко опустил в карман шинели — для Богдана. Через затуманенные стекла очков генерал Мишич казался еще более неопределенным и незнакомым. И чувствовал себя юноша перед ним все более неуверенно. Тот спросил о матери, о Милене. Иван не знал, что отвечать. Как можно на фронте, когда идут бои за горой, в которых они, может быть, уже сегодня примут участие, болтать с командующим армией, словно с каким-нибудь дядькой? Он хотел поблагодарить генерала за любезность, сказать, что сейчас лишена всякого смысла попытка восстановить нечто из существовавшей прежде мирной жизни. Нечто, для него, возможно, навсегда, осталось у ворот казармы в Крагуеваце на берегу Лепеницы, когда на рассвете, прощаясь, он поцеловал отца. Иван перестал есть яблоко, но не знал, куда деть оставшуюся половину.
Генерал Мишич обратил на это внимание: мягкий, в мать, жаль его. Как он будет в очках пробираться по метели и туману? Ему вспомнился первый бой, первый солдатский страх. Чем бы его подбодрить? Нечего сказать. Но встревоженному и растерянному мальчику нельзя позволить уйти без слов ободрения.
— Куришь, Иван?
— Еще нет, дядя генерал… — Он выронил недоеденное яблоко. — Ой, простите, господин генерал. Я задумался. Я еще не привык к войне. — Он подтолкнул носком огрызок к дровам.