Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Чего ты передо мной извиняешься? Очень хорошо, что ты так по-довоенному меня назвал. Мы с твоим отцом настоящие друзья. А дружба — это родство. Родство, которое человек избирает душой. Что любит, а чего лишен сам. Говоришь, не привык к войне? У меня, Иван, это пятая война. И я тоже к ней не привык, хотя солдат по профессии. Мне по-прежнему становится страшно, когда я слышу первые выстрелы. Вздрагиваю. Нет у человека такой мочи, чтоб выдержать любое зло. И храбрости перед всякой опасностью. Человек, который не испытывает страха, лишен силы достоинства, сказал однажды твой отец. Это верно. В таком человеке у нас нет оснований уважать храбрость.

Он считает меня трусом. Потому так и говорит, думал Иван. Надо пресечь подобные оправдания трусости.

— Простите, господин генерал, я не могу с вами согласиться.

На губах под обожженными табаком усами Мишича мелькнула тень улыбки:

— По

какой же причине, Иван?

— По той, что я считаю подлинную храбрость результатом убеждений. Выражением интеллекта. А не чувства и обстоятельств.

— В общем, это верно. Но мы не рождаемся с убеждениями и интеллектом. Все наши достоинства — результат опыта. Благодаря опыту обнаруживаются причины для возникновения истинных убеждений. И для храбрости. А война, Иван, всякий раз начинается по-другому. Мы в основном помним опыт конца войны, но не ее начала. Я вспоминаю свой первый бой с турками, под Заечаром в тысяча восемьсот семьдесят шестом году. Лето… Хлеба… И наша стрелковая цепь наступает по пояс в поспевающей пшенице. Ни разу в жизни с тех пор не доводилось мне видеть более высокой пшеницы. Мы с моим командиром, русским майором Киреевым, он в красной рубахе и высоких сапогах, я тогда был подпоручиком, идем впереди цепи. А по краю поля, за изгородью, белеют чалмы турок. Залегли, ружья выставили. Поджидают нас… Солнце печет, пот глаза заливает, а неприлично, кажется мне, перед командиром лицо вытирать. Пчелы гудят в безоблачном небе, видно, рой оторвался и кружит, жужжит… — Он остановился, недовольный тем, как рассказывает, — обилием деталей, многословием. На самом-то деле все было иначе, ужаснее.

Иван не сводил глаз с раскрытой дверцы печки, желая прекратить это исполненное жалости нравоучение; надо как-то привести эту неприятную встречу в соответствие со своими действительными ощущениями.

— А что для вас, господин генерал, за эти пять войн было самым тяжелым? — спросил он; влага со стекол очков исчезла, и Иван отчетливо увидел суровые глаза генерала. Незнакомые глаза. Словно бы впервые увидел этого человека. Осмелев, он добавил — То, чего бы вы не пожелали пережить вашим сыновьям Александру и Радовану. То, о чем вы не стали бы рассказывать, скажем, нам, студентам, перед боем.

Генерал посмотрел на Ивана: тоже, как и отец, хочет увидеть каждое пятнышко в зрачке у человека.

— О многом меня спрашиваешь, Иван.

— Сегодня от каждого многое требуется, господин генерал.

— Да, это верно. — Мишич опять зашагал по комнате. — Не знаю, что было для меня самым тяжелым. Не знаю. Расскажу тебе, что крепче запомнилось с первой войны. Должно быть, потому, что это была моя первая война. В тысяча восемьсот семьдесят шестом году мы дрались с турками под Делиградом. На стерне построен батальон, взбунтовавшийся из-за плохого хлеба. Несколько дней солдаты получали какую-то расползающуюся бурую массу, смесь жмыха с землей. Половину бригады свалила дизентерия. Генерал Хорватович, при всех регалиях, в сопровождении русского офицера — тогда сербской армией командовал генерал Черняев [70] и русские всюду были первыми, — так вот, этот генерал Хорватович встал перед батальоном и приказал каждому десятому сделать два шага вперед. «Заряжай! — командует. — Целься в меня, огонь! — кричит. — Выполняйте приказ!» У солдат ружья в руках трясутся, прицелились. «Я виноват в том, что вы едите плохой, недопеченный хлеб. Стреляйте в виноватого!»

70

Черняев, Михаил Григорьевич (1828–1898) — русский генерал, участвовал как доброволец на стороне Сербии в сербо-черногорско-турецкой войне 1876–1878 гг

— Это величественно! — воскликнул Иван, вскакивая со стула.

— «Стреляйте! Огонь!» — кричал Хорватович, выставляя свои регалии. «Браво!» — крикнул русский, помню, был он в красных штанах и белой рубахе. Солдаты смотрят на генерала, стволы ружей в землю. «Отказываетесь выполнять приказ?» Бедняги головы повесили. Тогда генерал Хорватович велел отобрать у них винтовки и батальону перестроиться в каре. И этот самый скверный из всех генералов, которые когда-либо командовали сербской армией, выхватил револьвер и стал по очереди расстреливать тех солдат, которые не посмели стрелять в него.

— Невероятно, ужас, — бормотал Иван, не сводя с него глаз.

— И вот таким образом, Иван, нескольких человек убил сам командир, а остальных приказал расстрелять батальону. А тот русский офицер, что кричал «Браво!», в этих своих красных штанах и белой рубахе, кинулся бежать прямо по стерне… — Мишич умолк:

в комнату вошел полковник Хаджич с телеграммой в руке. — Что случилось, полковник, говорите свободно. Этот студент — сын Вукашина Катича. Моего друга.

— Сегодня вечером прибывает Верховный командующий. Это первое.

Иван отошел к стене, стоял подтянувшись, не желая слушать их разговор. Ему не терпелось поскорее уйти во избежание дальнейших нравоучений генерала. И он, Иван, тоже убежал бы по стерне, как тот русский. Убежал бы или стал стрелять в генерала? Стал бы. Он посмотрел на командующего. Смог бы он выстрелить в него? Почему Мишич рассказал ему именно об этом? Чтобы оправдать что-то свое? Возглас Мишича перебил мысли:

— Неужели опять Миловац? А что с Бачинацем?

— От Васича нет сведений.

Генерал Мишич подошел к окну, обернулся к юноше:

— Ты в какой роте, Иван?

— В пятой, господин генерал.

— В какую дивизию направляется пятая рота, полковник?

— Пятая студенческая придана Дунайской второй очереди. Поскольку положение там тяжелое, мы отправляем ее в полном составе.

Иван вздрогнул. Положение тяжелое. Теперь самое время поблагодарить, попрощаться и уйти.

— Пожалуйста, соединитесь с Васичем. Я хочу его послушать. — Мишич подождал, пока Хаджич выйдет. Но теперь генерал не знал, о чем говорить с Иваном. Продолжать о Делиграде не мог. Не мог он рассказать и о том, как во время марша через Янково ущелье капитан Бинички собственноручно убивал солдат, изнуренных дизентерией и не имевших сил подняться перед его лошадью. Капитан застрелил своего ординарца за то, что у того не нашлось сил прикончить солдата, корчившегося от болей в животе. Бинички выпалил прямо в голову ординарцу, и шапка долго катилась по траве. Зачем об этом говорить парню? Ради правды? Или в назидание? Может, из-за чего-то другого? То была первая в его жизни война. А эта уже пятая.

— Я должен идти, господин генерал, если вы позволите.

— Война — самое худшее дело рук человеческих, Иван. Воюет всегда зло. Иногда это жуткое дело затевают ради справедливости. Другие совершают его, чтобы выжить. Для нас, сербов, это вопрос жизни. Ступай с желанием жить. С верой ступай, сынок.

Иван, вытянувшись в струнку, отдавал честь, смятенный услышанным. Генерал протянул руку и крепко холодной ладонью сжал его вялые пальцы. Иван поспешил освободить их и вышел, полный трепета перед этим совсем незнакомым и чужим человеком.

Генерал Мишич смотрел на мокрые, исчезающие в сумерках ветви яблони. Он не мог ничего отложить, не мог изменить судьбу этого близорукого и нежного мальчика. Таков закон справедливости. Но почему ему стало грустно? Грустно и несколько тревожно. Он напишет письмо Вукашину. О праве командующего, которое считают правом только те, кто не имеет понятия, какой ценой оно оплачивается.

2

Студенческие роты, направленные в Первую армию, выстроились перед штабом в грязи, под дождем. Огромного роста подполковник со ступенек корчмы говорил промокшим и измученным студентам-унтерам о долге перед родиной и о том, чего ожидает от них на фронте командование.

Данило История стоял в затылок Боре Валету, и впервые после того, как в канун мобилизации он переплыл Дунай из Срема в Сербию, мимо его ушей совершенно бесследно пролетали патриотические словеса, полные пафоса, размеренные, в такт которым переступали и фыркали грязные и мокрые лошади, привязанные к деревьям перед корчмой. Данило разглядывал большую корчму, которая своей величиной ни в коей разумной мере не соответствовала ни селу, ни важности дороги, что вела мимо нее, самой разбитой дороги из всех, по каким парню доводилось шагать в своей жизни. Облака поглотили вершины гор, окружавших село, — в страхе и нищете разбрелись его домики по склонам и ущельям, забившись от дождя и глухого орудийного гула в эту грязную колдобину. Глубокой рытвиной стекала красная вода, какой он никогда не видел. Многого из того, что довелось увидеть за время двухдневного марша от Крагуеваца до этих вот Больковцев, мимо толпы беженцев и опустевших, обнищавших сел, не видел он в прежней своей жизни. И не ждал, не предчувствовал, что такое увидит в Сербии, что эта Сербия, эта славная Шумадия — сербский Пьемонт, — на самом деле столь убогая, утопающая в грязи и бездорожье земля, что в тылу сербской армии так много симулянтов и спекулянтов, трусов и паникеров, так много, что ему попросту не удавалось видеть чудесный живописный народ из сказок и песен, неизменно добрый и благородный, исполненный достоинства и героизма в испытаниях. Он мучался из-за этого и стыдился, что обращает на это внимание; ему казалось, будто он изменяет своему идеалу и несправедлив к страдающему народу. А страдания народа были таковы, что их описаний не встретишь ни в какой книге.

Поделиться с друзьями: