Время смерти
Шрифт:
— Этого они сделать не могут, воевода! Я всегда могу умереть стоя!
— Теперь нужно стоя думать. Наш долг думать, а не умирать. Но об этом мы поговорим с глазу на глаз. Немедленно выезжай ко мне.
Он положил трубку и продолжал сидеть за пустым столом. И не стал поднимать ее на повторный вызов воеводы Степы.
В комнату вошел регент Александр и молча, не глядя на Путника, словно находился один, заложив руки за спину, встал перед развешанными на стене картами и принялся их рассматривать. Эта его привычка часто разглядывать карты и требование делать это вместе, рассуждая о положении на фронтах над обозначениями высот и изогипсов, вызывала у Путника раздражение, которое ему с трудом удавалось подавить. Именно так, над картами, поручики представляют себе великих полководцев, пусть их. Только бы он не предложил сегодня нанести какой-нибудь фланговый удар. Эти фланговые удары у Александра навязчивая идея. И только бы не изливал гнев на своих
Генерал Мишич положил на стол какие-то бумаги. Путник не расслышал, чье это донесение. Его это не интересовало. Он знает гораздо больше фактов, чем нужно, чтобы принять разумное решение. Он наблюдал за Мишичем: с какой угрюмой самоуверенностью тот неторопливо выходил. Мишич всегда самоуверен, всегда угрюм. Он только подает донесения и никогда не сделает ни одного важного предложения. Когда его не спрашивают, генерал молчит, а спросят, то его мнение, ясное дело, оптимистично. И регулярно повторяет требования на снаряды для артиллерии и на пулеметы. Заодно излил свой гнев на союзников. И ни малейшей инициативы, в чем вообще его отличительная особенность, за что, собственно, воевода и взял его помощником. Таким своим поведением он, ясное дело, мстит за увольнение на пенсию в прошлом году. Ладно, пускай и он свое возьмет.
— Дринской дивизии уже сегодня вечером придется оставить высоты четыреста двадцать и четыреста двадцать шесть, — произнес Александр, уходя и не глядя в его сторону.
Какое мне дело до дивизий и высот! — хотелось крикнуть ему.
Между Степой и Мишичем, над Степой и Мишичем, но под Пашичем и Александром как ему, Путнику, правильно думать и обдуманно поступать? Если искренно и честно, то неразумно, ведь для надежды нет настоящих причин, а без надежды нельзя вообще воевать и командовать армией… Пашич все важные решения о войне принял тогда, когда согласился вступить в войну. А раз война начата, от него, Путника, ждут только победы. И он тоже оптимист. Ох, эти оптимисты, этот оптимизм, эта философия рыболовов!.. Один у него помощник, другой — глава правительства! Между ними он может быть только пессимистом. Если война окончится поражением, Пашич ответственности не несет. Разбит он, командующий разбитой армии. Пашичу остается слава: во имя защиты свободы и независимости он имел честь и мужество вести войну с двумя европейскими государствами. Теперь самый тяжкий его долг быть последовательным. Упрямым. Сила глупых, особенность бездушных. За эту войну Сербии он, Радомир Путник, отвечает перед богом и людьми. Меньше за победу, больше за поражение. За размеры поражения. Размеры поражения! Что это такое? Стоя умереть, как говорит Степа, по-сербски биться до последнего вздоха, как вопят в тылу воинствующие патриоты. Или делать так, чтобы поражение обошлось минимальными жертвами, чтобы у народа осталась сила на жизнь и другую войну. А тогда надо поступать разумно. На разуме сейчас покоятся и честь, и героизм, и величие. Быть великим в поражении — значит быть честным перед лицом этого поражения, думать геройски. Думать разумно… По-своему, открыто, независимо от того, как поймут выше и нижестоящие.
Он позвонил ординарцу и не спеша направился к плетеному креслу, поставленному возле окна. Его завораживали эти перемены света и тьмы. Это возникновение ночи, появление звезд, раскрытие вселенной… Он не любил находиться в сумерках в комнате и замкнутом пространстве; в эти минуты он не мог работать, хотел побыть один. Неведомые, волнующие опасения переполняли его, чувства словно очищались и обогащались, мысли воспаряли. Перед неизвестностью вселенной собственная неизвестность была понятней; в неизвестности тьмы и звездных россыпей, рассеянных в бесконечности, все в себе и вокруг себя становилось виднее, чем днем. А это самое важное — отчетливо видеть: мы — мгновенье и пылинка. Ординарец укутал его в одеяло и пошел топить печь. Вернулся открыть окно; Путник хотел ощутить простор, землю, осень.
— На дворе очень сыро, господин воевода.
Он покосился на унтер-офицера Зарупеца, и тот быстро распахнул одну половинку окна. Путник согласился с таким непослушанием. Преодолевая кашель, жадно вдохнул свежесть осенних сумерек и запах мокрых деревьев. Ординарец принес зажженную астматическую сигарету, он жестом велел ему уйти; остался один, наедине с огнем в печи, за спиной. И огонь этот мешал ему сосредоточиться на мыслях о предельных возможностях сербской армии, которые должны обосновать его позицию для намеченной на завтра совместной встречи Верховного командования с членами правительства. Он не сводил глаз с обнаженной черной липы, мокнувшей под дождем, с которой ветер срывал последние листья. Попытался припомнить свои мысли о деревьях осенью, когда у себя в винограднике он, бывало, прикладывал ухо к стволу ореха, чтобы услышать движение соков к корням. Если бы в лесу можно было слышать
осенью и весной эту жизнь соков в деревьях, какая бы это была музыка, какая песнь! Но человек этого не слышит, как не видит он самого прекрасного, как не понимает самого важного. И как не может лучшим образом поступить. Он осужден лишь этого желать, несовершенное существо, которое не примиряется со своим несовершенством, и не осознает его, и всегда стремится к большему, чем ему нужно, идет дальше, чем у него хватает сил. Потому и страдает. И справедливо, что страдает, точно так же, как справедливы эти его мучения по поводу судьбы своей армии. Он отчетливо видит: во тьме западной и северной Сербии сломалась, оборвалась длинная линия фронта; у его обороны нет формы. Дуги, и ничего больше. Точки и толпы. Беспорядок, устремленный в одном направлении. Рассеянная энергия. А человеческие действия, коль скоро они теряют форму, вместе с силою утрачивают и смысл.Откуда столько ворон, что за напасть на Валево, думал Вукашин Катич, возвращаясь из госпиталя и торопясь на заседание Верховного командования.
Он должен воспротивиться отправке учащихся на передовую. Каковы бы ни были военные причины, принесение в жертву всей интеллигенции противоречит жизненно важным интересам Сербии. Он им это выскажет независимо от того, что завтра станут думать и говорить о нем. Высказать: прошли времена, когда народ проигрывал войну. Ныне лишь одно поколение может потерять свободу. Если за это время нация потеряет свою интеллигенцию, война будет проиграна независимо от того, чем она окончится на поле боя. Офицеры меня растерзают.
Он с трудом пробирался по тротуарам, заполненным горожанами, беженцами из Мачвы, которые молча стояли возле стен и на мостовых, глядя на длинную вереницу запряженных волами телег, битком набитых ранеными, которых с фронта привозили в Валево. Скрип и грохот телег нарушали тишину ранних сумерек, наполняли улицу гневом и отчаянием.
И скажет им: народ, который сегодня остается без интеллекта и знаний, не имеет причины радоваться миру; какое будущее можно оправдать такими жертвами? Для Сербии эта война может стать важнее утраченным в ней, нежели приобретенным. Разумно ли говорить об этом сегодня?
На крышах домов, сарайчиков и нужников равнодушно, сознавая свое превосходство, молчали вороны и галки. Две большие стаи с криками кружили над ним, над беженцами, над телегами с ранеными, под темными тучами, из которых временами сыпал дождь.
Поймет ли его кто-нибудь, захочет ли понять его побуждения? Мишич бы должен, хоть он и генерал. Кто еще? Товарищи по партии не одобряют. Они боятся общественного мнения и отступают перед заблуждениями. Можно ли одновременно противостоять Пашичу и Верховному командованию? В обоих случаях он может оказаться изменником. Это самое ужасное: быть правым сегодня может означать стать изменником.
Он стоял у входа в Окружной суд, где размещалось Верховное командование сербской армии. Дежурный офицер с лестницы приветствовал его, а он стоял в нерешительности: что бы он ни сказал и что бы ни сделал, в развитии событий он ничего изменить не может.
Молча он последовал за офицером, чувствуя некоторую неловкость от того, что последним является на эту встречу, которая, как твердил ему в поезде Пашич, «должна принести нам национальное единство». Возможно, судьба наша уже решена, а мы собираемся, чтобы составить краткий протокол.
Офицер открыл ему дверь, и он вступил в темный зал судебных заседаний, в молчание вокруг длинного стола, заваленного военными картами, занятого с одной стороны командующими армиями, с другой — министрами и руководителями оппозиционных партий. Возле стола оставались пустыми только два стула: во главе — явно для престолонаследника Александра, официального Верховного командующего сербской армией, и в конце — для него, пришедшего последним. Легким поклоном он поздоровался со всеми, снял шляпу и пелерину, которые принял офицер, и сел, поставив трость между коленями. Никто не ответил ему, кроме Пашича и генерала Мишича, который сделал это с очевидным опозданием, но громко, заметно обрадованный. Если и тот его не поддержит, а шансы на то, что Мишич окажется на его стороне, невелики, он останется в одиночестве перед мстительной ненавистью офицеров и министров. В самом главном с ним не согласны и его коллеги по оппозиции. А в политике нельзя быть одному. Как сейчас, во время войны, быть в одиночестве, когда всем нам угрожает одна коса? И когда дети его ушли добровольцами? Смеет ли он сегодня хоть в чем-нибудь отличаться от других?
Сквозь карканье ворон послышался астматический кашель воеводы Путника, главы Верховного командования, подлинного командующего сербской армией; напротив него Никола Пашич равномерно постукивает тростью об пол, сопровождая его глухой и трескучий кашель легкими кивками и не сводя глаз с карты боевых действий. В серую массу слились генералы и офицеры, и у всех, кроме Мишича, на лицах злое и обиженное выражение. В черном — политики, демонстрируя озабоченность и свою сокрушенность, сидят потерянные, точно в ожидании приговора.