Время смерти
Шрифт:
— Ты шутишь, генерал?
— Помилуй, Вукашин. Я говорю искренне и дружески.
— Но ты же со мною ни в чем не согласился.
— Да, не согласился. Однако не потому, что ты неумно говорил. Но потому, что сегодня мы не смеем и не можем делать и поступать так, как ты предлагаешь.
— Почему, если мы наверняка сумеем избавиться от этой безысходности?
— Мы не смеем и не можем.
Ординарец принес тарелки, хлеб, миску с каким-то дымящимся кушаньем.
— Я сказал Луизе, что не буду ужинать дома. Давай вдвоем поужинаем. — Мишич отошел от стола, чтоб ординарец мог расстелить скатерть и поставить еду. — Бывают, мой Вукашин, такие периоды в жизни народа, когда поступают не самым разумным образом, но как могут и как должны.
— Ты
— И это тоже.
— Но я стоял именно на той точке зрения, которая основана на реальных обстоятельствах и возможностях. Я единственный защищал то, что сегодня можно и должно сделать во спасение и во имя будущего Сербии.
— Только ты и мой начальник Путник не приняли в расчет народ. А народ никогда целиком не укладывается в одно определенное состояние. И не избавляется от этого состояния единственным и лучшим путем.
— Те, кто его ведут, должны, наверное, найти лучший путь. Только так могут они оправдать свое управление и все с ним связанное.
— Я думаю иначе. Идущие впереди не всегда могут знать лучший путь и направление. Но они всегда обязаны знать, чего народ больше всего не хочет. Это бородатый лис Пашич знает точно. Наш народ сейчас не хочет и не может принять то, что представляется наиболее разумным для его будущего.
— В этом я не уверен. Нет. — Вукашин встал и попытался пройтись по кабинету, но тот был тесен ему, и он вернулся к своему стулу, ухватился за спинку, с трудом подавляя в себе острую неудовлетворенность позицией Мишича и его незамысловатой философией о жизни народа.
— Я знаю гениальных полководцев, принимавших при больших неудачах решения, которые даже их фельдфебелям показались бы дурацкими. Иногда они побеждали благодаря таким решениям, иногда проигрывали. А если зрело рассудить, станет очевидно, что эти люди не были дураками. И они должны были знать, что есть самое разумное и самое лучшее. Однако почему-то поступали иначе. Потому что были вынуждены. Может быть, и мы в нынешних обстоятельствах поступаем неразумно. Иди, давай закусим.
Во время ужина генерал Мишич не переставая, точно его допрашивали, без малейшего желания услышать суждение собеседника рассказывал историю войн и принятых полководцами решений, начиная с Карфагена и до франко-прусской войны 1871 года, отыскивая в них схожесть с нынешней обстановкой в Сербии и подтверждение своей позиции. А Вукашин опять почему-то не мог сказать ему, что считает ошибочным и трагичным решение об отправке студентов и учащихся на поле брани. Его продолжала мучить встреча с Джордже, их расставание, непонимание ими друг друга. И когда затянувшийся ужин все-таки подошел к концу, Вукашин, сказав, что идет к Милене в госпиталь, раздосадованный, а может, и разочарованный в своем товарище, покинул его и вышел на улицу.
Глубокой ночью, измученный напрасными розысками Джордже, он набрел на единственную в городе гостиницу, где для него не нашлось ни номера, ни постели. Горничная предложила скамью в коридоре. Вукашин вытянулся на ней, накрывшись с головой мокрой пелериной. Он должен спасти Ивана. Должен!
Взрыв разбил дремоту Вукашина, где повторялось и длилось без конца судилище в Верховном командовании и где непрерывно, сменяя друг друга, возникали Иван, Милена, Джордже и каждый сам по себе шагал вдоль Сербии на столе судебных заседаний, они возникали из нее промокшие и мокли, мокли до костей. Окоченевший, он сполз с деревянной скамьи, добрался до двери гостиницы: мутное низкое небо лежало на крышах и трубах, а по улице катился поток беженцев. Над толпой неслись возгласы:
— Где они? Близко уже. Куда вы? Бога побойтесь! Туда, куда и ты завтра отправишься. Я от дома не уйду. Мне тоже не больно-то и хотелось. А только швабы колют штыками всех, кто под руку попадается. Вешают и насильничают.
На западе громыхали пушки; каждый новый взрыв давал толчок реке беженцев, катившейся по улице.
— Доброе утро, Вукашин!
Он словно не узнавал своего товарища по
партии Любу Давидовича [55] : удивленно смотрел на человека, который в нынешних обстоятельствах может кому-то желать доброго утра.55
Давидович, Любомир (1863–1940) — политический и государственный деятель, один из основателей независимой партии радикалов.
— Верховное командование покидает Валево. Переезжает в Крагуевац. Правительство и мы тоже перебираемся в Крагуевац.
— Господи боже, почему? Вчера об этом не было и речи.
— Обстановка резко ухудшается. Швабы спешат. Как твоя дочка?
— Это-то и ужасно! Я с ней только успел поздороваться. А госпиталь эвакуируется?
— Я знаю, что тяжелораненых не на чем вывозить из Валева. Наш вагон уходит в девять. Меня на рассвете поднял Пашич. Пристал, чтобы мы немедля, любой ценой создали коалиционное правительство. Старый прохиндей проталкивает свою новую комбинацию национального согласия. Мне предлагает портфель министра просвещения, а тебе — экономики.
— Мне?
— Тебе. Ему ничуть не мешают твои соображения, которые ты вчера высказал. И ярость, которую испытывают к тебе престолонаследник и генералы. Он решил заставить тебя замолчать и прибрать к рукам. Ты ведь знаешь, он всегда был мягок сердцем к грешникам и непокорным.
— Что ты хочешь этим сказать? — Шарканье ног заглушало слова собеседника.
— У Пашича ничего просто не бывает. Сейчас, когда Александр с его офицерами видят в тебе предателя, ему только на пользу, что ты его старый противник. Однако именно ты, Вукашин, сейчас ему больше всех нужен в министры. Торопись, поговорим в поезде. Будь на вокзале ровно в девять.
Разрывы снарядов заставили его прийти в себя. Давидович исчез в толпе беженцев, и он даже не заметил когда. Вернулся в гостиницу. Поспешно схватил пелерину, шляпу и трость, выскочил на улицу и, пробиваясь сквозь толпу женщин и стариков, сквозь стада коров и овец, сквозь сутолоку беженцев, ринулся к госпиталю. Впереди — он никак не мог его догнать — быстро шагал крестьянин с большим мешком и голубыми досками, высоко над его головой устремленными к небу.
А вдруг Милена останется в Валеве с госпиталем? Неужели можно ее оставить, чтоб она попала в плен? Как ему уезжать?
На спине высокого, согнувшегося под тяжелым мешком крестьянина голубые доски вспарывали низкие тучи, кромсали оголенные сливовые сады, холмы. Гибнет держава, а мужик спасает какие-то голубые доски. Какое мелочное безумие! Он вынужден смотреть на эти голубые доски, он ступает по лужам, а голубые доски на спине мужика как-то вдруг исчезают в госпитальной суматохе, в стонах раненых и криках санитаров, которые поспешно выносят их и укладывают в телеги.
Вукашин остановился, не зная, где искать Милену. Легкораненые, способные передвигаться, на костылях и с повязками на голове, сами выбирались из здания госпиталя, накинув шинели, одеяла, простыни. Останавливались, смотрели в небо, прислушивались к грохоту пушек, обменивались взглядами, в которых зиял ужас. Он проталкивался вперед, расспрашивал санитаров и врачей, где Милена, ни у кого не было времени отвечать, все только отмахивались. Задыхаясь, он сумел пробраться в госпитальный коридор. Носилки с ранеными прижали его к стене. Где ее искать? Никто не слушал его и не обращал на него внимания.
— Доброе утро, папа. — Голос дочери испугал его.
Он молча смотрел на нее: руки в крови, в глазах — безнадежность.
— Ты не спала сегодня?
— Нет. Все время привозили раненых.
— Я очень боюсь за тебя, Милена. — Он умолк, глядя на ее забрызганный кровью передник.
— Мы пока живы, папа. Ты когда уезжаешь?
Он помолчал, шепнул:
— А ты, милая доченька?
Она вздрогнула и нахмурилась. Возле них стояли носилки с мертвым солдатом в нижнем белье. Посиневшее лицо, открытый рот и тот же запах.