Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он содрогался от их молчания и редких, всегда одинаковых слов неверия и безнадежности. Победа им необходима. На Бачинаце и Миловаце? Это самые высокие вершины перед Сувобором и Раяцем. Укрепиться там, выждать и погнать врага за Колубару. С Бачинаца и Миловаца начать возвращение на Дрину?

— Да, профессор, это лают собаки в моем родном селе. Да, мы проедем мимо. На дороге багряная глина. Чавкает, стонет, не отпускает.

…По ней, по этой самой дороге, мать его, распоротого, несла в Мионицу, а потом в Валево. Он помнил, будто это произошло сегодня, много раз мать и тетка рассказывали ему, всегда одними и теми же словами: взбесившийся серый бычок, не выносивший детей и овец, поднял мальчонку на рога. Вырвался у тетки с водопоя и бросился прямо на него, мать несла крынку молока и вела его за руку — только ходить начал. Бык вонзил ему в живот рог, вскинул голову, чтоб перебросить через себя, а мать плеснула из крынки быку в морду, тот, ослепленный, сбросил ребенка в молочную лужу и умчался в загон. И тут мать увидела страшную рану, из которой вываливались кишки ее сына, кровь его смешалась с молоком; женщина растерялась, онемела и не могла даже крикнуть. Подоспела тетка, схватила на руки и побежала с криком домой: «Скорее иголку с ниткой!» И стала зашивать ему живот,

хорошо, подошел дед, обругал, замахнулся палкой велел к доктору в Валево! — хоть и тринадцатый ребенок, махонький, последыш. Мать в слезы на дедовы слова и скорей его на руках в Валево. Подробнее всего она рассказывала, как, закутанного в марлю, медленно, чтоб не повредить свежие швы, несла она его домой; несколько раз опускала на траву под изгородями, сбрасывала платок и молилась богородице, стоя на коленях над ним — букашкой, завернутой в белую ткань. Может быть, с тех пор она и прозвала его Букашкой…

По дороге, которой они сейчас с трудом пробираются, не пройти артиллерии и обозам генерал-фельдцегмейстера Оскара Потиорека. И дорога эта сейчас работает на пользу Первой армии.

— Помогай вам бог, герои! Дрова нашли? Ладно. Разбирайте ограды. Вон там, чуть повыше, всегда стога сена были. Надергайте себе, нельзя лежать на ветках и мокрой траве. Да, парень. Меня зовут Живоин Мишич, и с сегодняшнего дня я командую Первой армией.

В стороне Валева и Колубары раздались два винтовочных выстрела. Еще.

И эти высокие изгороди, которых он очень боялся в детстве, — теперь не только границы этого «моего», чтоб остановить скотину, оградить пахотную ниву, покос, теперь эти изгороди стали государственными границами. Они тоже защищают и сражаются — задерживают неприятеля, рвут ему шинели, выкалывают глаза и ранят руки.

— Где-то здесь неподалеку, пониже того большого костра, есть давно пересохший колодец, надо бы взглянуть. — И генерал повернул коня.

…Колодец, куда только днем, около полудня, и то летом, когда собиралось несколько самых смелых ребят, лишь кто-нибудь один находил в себе храбрость заглянуть. На высохшем его дне, во мраке возле груды черепов сидел турецкий шайтан, дух тех турок, которых зарубили гайдуки, и ждал ночи, чтобы выскочить и пуститься гулять по речным долинам и перекресткам дорог. «А сейчас что он делает?» — спрашивали пацаны этого самого храброго своего товарища, склонившегося над черной дырой. «Сидит и дремлет», — шепотом, чтобы не разбудить шайтана, отвечал храбрец. «А какой он?» — кричали они из-за спины храбреца, оглядываясь и робея, готовые в любую минуту кинуться к стаду, спрятаться под брюхо баранам и козам. «Не меньше коня!» — «Почему коня?» — «Ушами стрижет, и голова как пень. Ой, как глазищи-то сверкают! Поглядите». И тут они пускались наутек. Он лишь однажды осмелился заглянуть на дно колодца и с воплем: «Уснул!» — запустил туда камнем. С тех пор они все стали кидать камни в башку уснувшему турецкому дьяволу…

Пулеметная очередь в долине, от Колубары. Тишина. Редкий лай собак.

— Придержите чуть, полковник. Вон там, в стороне, чернеет, это яблоневый сад моих братьев. Может быть, еще яблоки в кучах лежат. Не успели убрать. Поглядим-ка.

Спешившись, он отдал поводья Драгутину; ничего не различишь, слышно только дыхание вперемешку с фырканьем коня. Мишич направился к изгороди, ноги скользили. Хватаясь за волглые жерди, шел вдоль нее, искал калитку. У каждого человека на свете есть такой только «свой яблоневый сад» — место, где он может повалиться на «свою землю». Когда он мальчишкой впервые залез на дерево, то показался самому себе птицей, волшебным существом в поднебесье. Яблоня была первым деревом, с которого на приятелей и братьев, на скотину и теток он долго-долго смотрел с вышины. Земля, по которой он сделал первые в жизни шаги и по которой топал босиком, покрыта совсем иной грязью и совсем по-иному студена, совсем иначе на нее падать. Изгородь, рядом с которой он рос, стала для него первым препятствием, какое ему пришлось преодолевать на пути к цели, изгородь, где каждая доска принимала лик человека, хозяина, обретала его рост и его облик, — эта изгородь красноречиво говорила о жизни села. Генеральские сапоги скользили по мокрой траве, он цеплялся за мокрые холодные колья и сжимал их, словно это были ладони его братьев, соседей, земляков-струганичан. Его солдат. Стариков. Умерших. У фельдцегмейстера Оскара Потиорека сегодня нет «своей дороги», по которой он ступал босыми ногами; нет «своего яблоневого сада», где даже во тьме краснеют груды яблок; нет «своей изгороди», покрытой зеленовато-серебристыми лишаями. Он, генерал-фельдцегмейстер Оскар Потиорек, сегодня ночью не вдыхает под дождем запах «своих» волглых лишаистых жердей, о которые ребятишками они раздирали рубашонки и перепрыгивая через которые отмечали свои первые человеческие и мужские победы. Он шагал вдоль изгороди, здороваясь с каждым врытым в землю столбом, мокрым и чуть тронутым гниением; дерево и изгородь — это крестьянин и село. Они рождены землею и солнцем, поставлены в землю, чтобы охранять это «свое», пока не истлеют. А когда истлеют, станут на суде доказательством межи. Межи и рубежа обороны. Силой и личностью перед селом и целым миром. Похвальбой перед прохожими. У каждого хозяина своя изгородь, по ней можно отличить крепкого хозяина от бедняка, молодого от старого, вдовье хозяйство от изобильного мужской силой. Каждую изгородь охраняет своя собака; он помнил глаза и голоса этих псов, сквозь щели в изгороди смотрел на них и слушал. А потом крепкое объятие деревянных жердей, серый обруч вокруг белых домов… Всего этого лишен генерал-фельдцегмейстер, все это презирает и ненавидит Оскар Потиорек.

Он наткнулся на распахнутую калитку — что тоже говорило о войне. И шел по саду, ощупывая кривые старые ветви. Голые и мокрые. Антоновка или пепин? Нет, другой сорт, те справа от калитки. А здесь некрупные и красные, висят до самого снега, до весны сохраняются. Белая, с кислинкой плоть, отдающая дичью. Он полез под крону, взялся за ствол, тряхнул — толстое, ровесник ему самому, дерево не дрогнуло. Потряс ветку — вроде упало одно? Зажигать спички не хотелось. Хоть и темень, а все видать. Только «свое» и видно в такой ночи. По изгороди пошел к месту, где обычно яблоки собирали в кучу, угодил ногами в нее. Нагнулся, жадно вдыхая запах. Вбирая его. Ему захотелось прилечь здесь, как бывало не только в детстве, но и когда он стал поручиком, капитаном, майором — он непременно уходил в отпуск, когда собирали яблоки. Ложился вечерами на сухую землю, покрытую листьями, между кучами яблок, наслаждался их ароматом

и смотрел, как на небе высвечивает Млечный Путь, слушал, как укладывается спать село. Когда стал полковником, не приезжал больше на сбор яблок; теперь он генерал и не может укрыться возле этой кучи яблок. Опустившись на колени в мокрую, вязкую землю, нащупал антоновку и пепин. Жадно стал есть их.

Офицеры бродили по саду, жгли спички, искали яблоки. Где-то вдали, из глубины ночи, раздался выстрел.

…Здесь, в яблоневом саду, они со старшим братом, обхватывая по очереди ладошками дедову палку, гадали, кому из них идти в школу: семейству Мишич ей велено было послать в Рибницу одного ребенка. Сердясь, они цеплялись за палку, толкались, люто ненавидя друг друга и не скрывая этого от всегда озабоченного деда: в школу пойдет тот, чья ладошка окажется верхней. Дед строго внушал им, чтоб не жульничали, потому как он признает победителем того, кто обманывает, — тому и придется идти учиться в Рибницу. Когда на палке осталось место лишь для двух мальчишечьих кулаков и стало очевидно, что школьником суждено быть старшему брату, тот заплакал. Дед процедил сквозь зубы: «Чего боишься, Живоин? Хватай палку. Можешь пальцем уцепить, и для тебя хватит. Мелкий ты, к скоту не годишься, а тем паче мотыгой работать да косой. От тебя пользы хозяйству не будет, и, раз уж кому-то надо в школу идти, ступай ты, Живоин». Обиженный такой несправедливостью и насмерть разочарованный суждением деда, он с ревом кинулся прочь. Спрятался в густой траве, наступила ночь, а он не хотел возвращаться домой; так и останется здесь, пока не вырастет, а потом — в гайдуки. Станет гайдуком, а в школу — ни за что. Мать с фонарем разыскала его, взяла на руки. «Бедный мой Букашка. Лучше тебе в школу пойти, чем тебя нехристи здесь съедят. Все-то, сынок, на тебя бросаются: бычки, ребятишки, собаки. Укройся ты в школу, пока чуть-чуть не подрастешь». Он плакал вместе с нею и так и уснул у нее на коленях. Мать просидела с ним в траве до рассвета. А утром старший брат схватил его за руку и, нагрузив сумкой с фасолью и мукой, через горы и большой лес повел в Рибницу, в школу…

Офицеры окликали его, они набрели на кучу яблок.

— Я тоже нашел. Наберите побольше. Драгутин, в переметные сумы набери.

Он разгреб кучу яблок, пришлось даже сесть на них, мокрые колени застыли от холода. Яблоки скрипели под тяжестью тела. И он чувствовал, как они оползали, скатывались. Видел бы дед, что он сидит на яблоках, не миновать бы порки, не спасли б и генеральские погоны. Ему вдруг неодолимо захотелось увидеть румянец яблока, и он зажег спичку: сверкнуло пламя плода, вспыхнул огонек лета и осени, на миг, лишь на одно мгновение, и тьма стала еще более глубокой, поглотив и его, и яблоки. Дождь звенел по ним. Швабы их съедят, а то, что останется, сгниет. Он ел яблоки и упивался запахом точной мякоти. Два года он не был в деревне. И сегодня не зайдет в отчий дом. Когда дело будет закончено, когда ребята в Струганике будут бояться только турецкого шайтана в высохшем колодце, а в горах будут стрелять только охотники да шутники, приедет он в Струганик — провести ночь у родного очага, печь картофель и щелкать орехи — и поужинает горячим молоком, накрошив в него пепельно-серого кукурузного хлеба. Будет греться у огня и слушать рассказы женщин и стариков. И тогда он пошлет Луизе яблок, а Андже бабушкиных грецких орехов. Собственными руками он соберет их и упакует.

Лошади дрожали под дождем; разгоряченные, они зябли. Офицеры и солдаты охраны ели яблоки, хруст стоял в темноте. Он должен встать, надо двигаться дальше. Насовал яблок в карманы шинели.

И вот он снова ехал во главе своей свиты, крепко держал поводья, напряженно сидя в седле: дорога узкая, размытая, конь оскользался, погружаясь в грязь по колено; захотелось пешком пройти этой дорогой.

…Мать носила его в поле или тянула за руку, держа в другой мотыгу, а на спине сумки с хлебом для работающих мужиков; всегда грустная, она сокрушалась, сетовала: «Ох, и что ты такой у меня крошечный да маленький, сыночек? Дожить бы мне только, Букашечка, чтоб ты у меня подрос и баран с овечкой с тобой не справились, а от быка ты б сам сумел защититься. Дождаться б мне, милый, чтоб тебя боялись собаки и тетки, что попрекают меня да кусают за то, что последыш ты. Вон он, твой тринадцатый, последыш, кричат невестки. Увидеть бы тебя с косою между косцами и тогда умереть, родной…»

Они ехали лугом, где росло несколько высоких ореховых деревьев. Здесь подпоручиком он косил траву, чтобы мать видела: и он может косить. Косцы перекликались, коса свистела у него за пятками, пузыри лопались на ладонях; солнце пичугой порхало в небесах, колыхалось над Бачинацем, подпрыгивало над скалами; казалось, вот-вот разорвется сердце. А мать стояла на краю покоса, под орехами, смотрела на него, уменьшаясь, и Наконец вовсе исчезла. Когда, продвигаясь вперед, он достиг этих деревьев, ее уже не было; вечером она призналась: перепугалась, вдруг он не сумеет дойти до нее, не хватит у него сил, обойдут его братья и ровесники, потому и убежала домой…

Раздались выстрелы на последних постах арьергардов Моравской дивизии.

Он остановил коня на перекрестке. Отсюда дороги во многие села. Топот копыт разом стих, усталые, потные кони фыркали, дрожали под дождем; здесь, на этом перекрестке, осталась мать, когда его, привязанного к седлу, через Сувобор увозили в Крагуевац, в гимназию, а затем в Военную академию.

— Ничего, ничего. Все в порядке, полковник. Вы видите, различаете хотя бы вон тот утес? Если не видите, то, наверное, помните высшую точку на этой местности? Нет, не Стража, а Бачинац. Да, высота шестьсот двадцать. Припомните карту. На Бачинаце одна дивизия должна сесть покрепче. Дунайская второй очереди. На Миловаце мы разместим Моравскую. От Бачинаца и Миловаца начинается наш путь обратно, к Дрине и Саве.

Офицеры молчали. Не верят в армию или не согласны с выбором исходной позиции для наступления? Лошади трясли гривой, переступали, вздыхали. Внизу в селе коротко пролаяли два пса. Нигде ни огонька. В глубокой тьме клокотала река.

…К этим деревьям после его возвращения с войны против турок — он был поручиком — однажды осенним воскресным днем они пришли с матерью за орехами. Сидели на влажных опавших листьях, он колол орехи, а она их очищала, чтоб он не слишком пачкал руки, не сводила с него глаз и то и дело спрашивала: «И ты, Букашка, в самом деле сражался с турками?.. И сам, своими глазами видел турок?.. И ты командовал войском, Букашка, и люди тебя слушались? Эх, если б мне такое увидеть. Своими глазами, Букашка, увидеть, как ты командуешь солдатами, а они тебя слушаются… И ты говоришь, сынок, что сорок человек должны твой приказ исполнять?.. А ты не выхваляешься чуточку перед своей матерью, а, Букашка?..»

Поделиться с друзьями: