Время Женщин
Шрифт:
Тут я рассказала Ирке, что видела: после Дня Победы Марина плакала. Они все разошлись, и наши, и ветераны. И не где-нибудь, а у Ф. в кабинете. Я – за физкультурным мешком, забыла под партой. А Марина сидит за партой, все лицо в красном, в этой ее жуткой помаде, а она еще трет, а Ф. обнимает ее, утешает как Софку, помнишь, как Софка плакала после Дня театра. Кошмар, сказала Ирка.
Она утешала их обеих: юную красавицу Джульетту, убранную в белый атлас и жемчуга, и старую красногубую мымру, похожую не то на вампиршу, не то на клоуншу. Я слышу, как Ирка поправляет: клоунессу. Ну хорошо, но все равно она утешала их одинаково, шептала, поглаживая по плечам. Два диалога, но не малышовые, а как положено, в косвенной речи. Что может быть косвеннее, чем беззвучный шепот... Разве она могла не пожалеть, не поверить слезам, если Марина Ивановна – плакавшая как Софка, как юная красавица с бледными губами, – возлюбленная лейтенанта, умерла на следующий же год, в День Победы, подпирая стенку физкультурного зала, так просто, что сначала никто не поверил, все решили, что ей душно... Вот она стоит, сияя красной клоунской улыбкой на неразмазанных губах, а потом падает на пол и умирает.
Никто из нас не был на Марининых
Скверна
Вера Федоровна – классная 9 «а». С этим фактом она никак не хочет смириться: говорит, лучше бы я – у вас. Каждый урок истории начинается с ее жалоб. Мы – продажные орбитры, всегда на ее стороне. У Веры Федоровны потрясающая фамилия – Шереметева, как дворец. Ее дочка старше нас на два года. Теперь работает секретаршей Maman и ходит по школе с огромным животом. Хотя замуж-то вышла Вера Федоровна, да еще сменила фамилию – на Быкову. Ее «ашки» для нее – красная тряпка. «Ну, как прошел классный час?» – проникновенно интересуется Славик. Вера Федоровна бросается мгновенно: «Половина не явилась. У них, видите ли, завтра контрольная по физике. Им наплевать, что Верочка ждала их два урока». Задние раскладывают физику – у нас послезавтра. Долетают обрывки: «И тогда я сказала себе, дура ты, Верка!..» Ленка Бланк поменяла фамилию – взяла фамилию матери, Барашкова. Ее отец Бланк давно умер, а раньше был директором какого-то магазина, поэтому им и дали такую квартиру. Ленка говорит, что когда он умер, она была еще совсем маленькая, а вырастила ее бабушка – Барашкова. Конечно, мы все понимаем, почему она сменила, но никто не смеется, то есть все смеются, но не над причиной, а над тем, что было и что стало. Как Шереметева на Быкову. Ф. не смеется. Подняла бровь, когда услышала новую фамилию, переспросила: «Неужели Барашкова?» Ирка сказала, что ненавидит, из этой страны надо валить, лучше рано. Про Ленку не упоминает, но я-то знаю, о чем она... Еще она сказала, что бьют по морде, а не по паспорту.
Ирка разговаривала с Ф. Долго. Сказала, что в этой стране у нее нет будущего, никаких перспектив. Ф. слушала, потом обняла и поцеловала. А потом задала один-единственный вопрос: «Кто-нибудь в нашей школе?..» И Ирка честно ответила: нет. Представляю, говорю я, что было бы с этим кемнибудь! Да уж, говорит Ирка, вот уж кому не позавидуешь! Теперь Ирка ходит к Ф. в кабинет, и они разговаривают. Ирка выходит красная и счастливая. Это – Иркино счастье. Мне она больше не рассказывает.
А потом я кое-что заметила: Ф. разговаривает с Федей. Взял моду приходить к ней в кабинет после уроков, когда нет репетиций. Я видела сама: стучится, стоит у притолоки, колышется всем тощим туловищем, смотрит преданными глазами. А у нее глаза непонятные: пустые и больные. Я по глазам поняла – не репетиция. Разговаривали долго. Я специально ждала. Потом он приходил еще. Этого я уже не видела. Я просто заметила: смотрит на меня – победителем. Мы обсудили с Иркой, ее это тоже злит. Она говорит, что однажды зашла и – разговаривают. Ф. сидит за своим столом, Федька напротив, за нашей партой. Федька красный, мямлил, шевелил руками, как паук, а у Ф. лицо... «Какое?» – «Ну, не знаю, страдальческое». Я не могу понять, почему она слушает его, а потом Ирка говорит, у него же нет матери, живет с бабушкой и дедушкой, ну с теми, которые про Солженицына.
Мы столкнулись в дверях. Я-то пришла на репетицию, она сама назначила мне на пять. Он вылетел мне навстречу: глаза горят, пальцы шевелятся, как у идиота. Снова глянул – победителем. Я вошла и закрыла. Она сидела за моей партой и смотрела в окно. Окно было черным и совершенно пустым – занавески сняли стирать. Оно было голым. За окном темень непроглядная. Она сидела вполоборота, не глядя на меня, смотрела в эту темень. Зудел свет: белые, люминисцентные лампы по всему потолку. Ноют, как мухи, висят, растопырив крылья. Она сидела под ними недвижно: оболочка, высохшая и пустая. Тогда, стоя у притолоки, я подумала: «Высосал». Зудящий мушиный свет лился на ее пальцы. Они ожили первыми, я видела, как они вздрогнули. Она обернулась ко мне, не узнавая. На меня нашло странное, холод по щиколоткам, потому что лицо, повернутое ко мне, не было ее лицом. В глазах стояла темень, как за окнами, зияющая пустота. Как будто сейчас, на моих глазах она возвращалась из такого места, в котором нельзя оставаться... Она встала и пошла к проигрывателю. Игла лизнула шершаво, как собака, вылизала дрожь ее пальцев.
Devouring Time, blunt thou the lion’s paws,And make he earth devour her own sweet brood,Pluck the keen teeth from the fierce tiger’s jawsAnd burn... 13Страшный
и тихий, нежный и безысходный, безжалостный и великодушный, ровный, как каменная кладка, волнистый, как песок пустыни, горячий и непроглядный, невыразимый и исполненный безоглядных слов, незримый и плотный, как воздух, – ее последний цикл о том, против кого она с рождения и до самой смерти стояла один на один, как стена под тяжким прибоем, как цветок – под плугом. Ее последний цикл о Времени, самый длинный, в пять сонетов, под «Вокализ» Рахманинова, который она, возвратившись, отдавала мне из рук в руки, из горла в горло. Я читала его десятки раз, и в последний – когда вернулась, проводив ее тело, и судорога, тогда сводившая ее пальцы, добралась до моего горла, и захлебнулась, и забулькала этими словами.13
Ты притупи, о время, когти льва. Клыки из пасти леопарда рви, В прах обрати земные существа И (феникса) сожги... (в его крови). (В. Шекспир. Сонет 19. Пер. С. Маршака)
Ровный, как ее голос, безутешный, как моя – оставшаяся – жизнь, точный, как капля над камнем, точеный, как зубы, выгрызающие сердцевины, шершавый, как языки собак, лижущих руки, прозрачный, как пот, покрывающий лбы, любовный, как тайна, скрытая перед лицом смерти. Я больше не слышала слов, они были ватными и скрипучими, неощутимыми, как тяжесть земли, как шуршание травы, прорастающей насквозь, как солнечная слепота – белее снега. Слова были бесчувственными, как уколы, которые делают во сне, потому что, начиная с этого мига, я уже могла без слов. Язык моего детства бежал от меня, крутясь на бегу, как щенок, и что-то другое втекало в пустую полость, жгучее, как свинец, гулкое, как уханье совы. Оно было текучим, как сметанное тесто, сочилось, как нить в игольное ушко. Я сама становилась жидкой и текучей, и в этой безъязыкой легкости мне оставалось одно, последнее усилие, чтобы понять: и я сделала его. Я посмела закрыть глаза и сползти вниз – по притолоке. Я очнулась сразу. Она клонилась надо мной. Ее пальцы нежно прорастали сквозь мой затылок. Я испугалась, что она поймет: я опять не ела и сама посмела упасть. Но из ее узких глаз лилась одна спокойная любовь, и я поднялась и села за парту.
Она села рядом со мной и заговорила как ни в чем ни бывало. Она сказала, что пригласила на князя того Ричарда, который давным-давно закончил школу, но она все-таки позвонила ему. Мы начнем репетиции через месяц – он специально возьмет отпуск, а потом будем доводить по воскресеньям. «Андрей Николаевич станет великолепным Рогожиным, знаешь, оказывается, его мать из купеческой семьи, и это – заметно, посмотри на его пальцы, видела? Если бы я могла, – она подбоченилась, смеясь над своим неподходящим телом, – я бы сама сыграла князя. Андрей Николаевич – совершенно готовый Рогожин, хоть сейчас беги в аптеку за ждановской жидкостью. Говорит, люблю, когда полна мошна, но если надо – может и выложить. Самое трудное – князь. Свет из глаз...» Она говорит, фиолетовое платье с кружевами. Волосы забраны, оттянуты от висков, будто всегда болит голова. Они все будут превозмогать: князь – жалость, Рогожин – кровь. Ты будешь блистательно красива, чтобы Рогожин боялся тебя и ярился, как бык, а князь догорал, как свеча, чтобы гости смотрели на тебя с ужасом, чтобы ужас жужжал над тобой, чтобы гости глушили ужас гадкими, подлыми словами, чтобы судили тебя по себе, потому что не знают другого, – уж я позабочусь!» Я сижу и слушаю, не помня себя, потому что сейчас она забыла о времени. И А.Н., и тот Ричард – они никакие не школьники, но они – другие взрослые, не те, которые состарились. Значит, все-таки можно и потом, после... Если оно не сумело взять власть над ними, значит – не сумеет и надо мной.
Наши выступления шли чередой, но «Элинор» мы больше не играли. Просто не было случая: то иностранцы, то «городские» гости, которым не очень-то покажешь про такие грехи, то круизные корабли, по осени заходившие в порт. В ноябре мы выступили в Макаровском училище. Понятия не имею, как они узнали о нас, но замполит училища позвонил Б.Г. и пригласил выступить, именно по-английски. Может быть, хотел, чтобы будущие торговые моряки послушали английский живьем. Ф. с нами не ездила. Поехали «Ричард» и «Виндзорские». Курсанты встречали нас во дворе. Нам отвели две комнаты. Буфетчица стучалась и предлагала кофе или чай. На «Виндзорских» смеялись не хуже наших, на «Ричарде» стояла строгая тишина. После выступления начальник училища поблагодарил нас лично. После перерыва объявили танцы. Нам хотелось уехать, но курсанты упрашивали настойчиво, и мы остались. Городских девушек пришло много, но нас приглашали наперебой. Курсанты держали спины и смотрели на нас робко. Мимо ходили офицеры, суровые, как патруль.
В начале декабря нас пригласили принять участие в городском конкурсе самодеятельных театральных коллективов. Отборочный тур проходил в театре Ленсовета. Ф. выбрала «Ромео и Джульетту» и второй танец. На отборочный зрителей не допускали. В зале заседала комиссия, человек десять. Ирка сказала, похожи на наших районо?вских гостей. Их главная благодарила в микрофон и объявляла следующий коллектив и фамилию руководителя. Исполнители выходили безымянными. «Как крепостные», – съехидничал Федька. Наши прошли отбор без сучка и задоринки. Второй тур проходил в Большом зале консерватории. Б.Г. сказал, что мы все можем прийти. Мы явились заранее и заняли целый ряд. Жюри – девять человек во втором ряду. Зрители, в основном старшеклассники, рассаживались тесными группами. Ф. осталась за кулисами. Софку запустили в директорскую ложу заранее. Мы сидели, терпеливо пережидая номера. Узбекский танец, девочки в шароварах с корзинками винограда; волк и семеро козлят: крупные козлята в юбчонках сотрясали сцену. Тимур и его команда, за ними гопак в красных штанах. Энтузиазм зрителей определялся тем, кто выступает: своим аплодировали от души.