Время зверинца
Шрифт:
— Вот видишь, любое доброе дело когда-нибудь да аукнется. Но ты не волнуйся, дорогуша, я об этом никому не скажу.
— Я не волнуюсь. Просто не могу понять, что мне даст отзыв Хейди Корриган?
— Это поможет сбывать книги через уцененку.
— Что?! — Кажется, именно после этого разговора у меня появилась привычка обдирать кожу с пальцев.
— Обещать не могу — четкой договоренности с ними пока нет.
— Ты хочешь сказать, что они согласятся сбывать мою книгу за полцены только из-за похвалы какой-то сопливой девицы на задней обложке?
— А кто говорил о задней? Мы поместим ее отзыв на лицевой стороне — надо же как-то привлекать молодых читателей.
— Но она опубликовала всего-то пару рассказов.
— C’est la vie litt'eraire. [38]
— Флора, я скорее утоплюсь.
После этого связь оборвалась — как обрывались и многие другие наши связи. И все же Фло пошла мне навстречу. Книга была издана без цитат Хейди Корриган — ни спереди, ни сзади. Вот только куда подевался весь тираж по выходе из печати, для меня так
38
Такова литературная жизнь (фр.).
Но это еще не вся история. Мне стало известно, куда попал по крайней мере один экземпляр моей книги. А попал он на стол Брюса Элсли, писателя двадцатью годами старше (и, стало быть, литературно мертвее) меня, который в случаях с двумя предыдущими книгами присылал издателям письма, обвиняя меня в плагиате. Ничего он этим не добился — и не в последнюю очередь потому, что одновременно предъявлял аналогичные обвинения еще дюжине авторов этого же издательства. Его шансы на успех были бы выше, поумерь он аппетиты и выбери мишенями для нападок по одному автору в каждом издательстве. Впрочем, я не собирался давать ему полезные советы, да и не имел такой возможности. А если бы имел, я бы прежде всего посоветовал ему довести до конца очередной акт эротического самоудушения, ибо Элсли был широко известен своей склонностью к этому экстравагантному и небезопасному виду мазохизма — как-то раз его в самый последний момент успели снять с крюка на двери ванной комнаты в одном валлийском отеле, куда он прибыл для участия в литературном фестивале.
Между прочим, этот инцидент повлек за собой серьезные последствия — и не только для данного фестиваля, но и для всех литературных фестивалей в целом. Большинство из них нуждалось в доброй воле и содействии местных властей, притом что спонсоры из бизнес-клубов и муниципальных комитетов с традиционным подозрением взирали на любые празднества, связанные с книгами, полагая два эти понятия — «праздник» и «книга» — логически несовместимыми. И вот, когда один из приглашенных на фестиваль авторов был найден в своем номере полумертвым, с петлей на шее, апельсином во рту и ажурными дамскими чулками на ногах, их наихудшие подозрения подтвердились. Теперь вопрос стоял ребром: не лучше ли местной общине раз и навсегда порвать всякие связи с литературой?
С большим трудом организаторы фестиваля добились от городских властей «испытательной отсрочки» на один год, — следовательно, ни в коем случае нельзя было допустить новых эксцессов в духе Брюса Элсли. От греха подальше в отелях Хэйон-Уая и Челтнема [39] со всех дверей и стен срочно снимались крюки, как только поступала информация о появлении в их городе литературных деятелей.
Не надо обладать богатой фантазией, дабы предположить, что отстранение Элсли от фестивальной деятельности придало новый импульс его борьбе с поползновениями коварных плагиаторов. Какое-то время спустя он раздобыл мой электронный адрес и начал обращаться уже напрямую ко мне, утверждая, что сюжет «Беззвучного вопля» был по большей части заимствован из его романа «Зримая тьма», название которого сам Элсли позаимствовал у Уильяма Стайрона, в свою очередь позаимствовавшего это выражение у Мильтона. Но если «Зримая тьма» Стайрона являла собой стилистически отточенные мемуары, повествующие о его борьбе с безумием, то Элсли — в его обычной неряшливой манере — состряпал нечто вроде хроники, написанной от первого лица в настоящем времени и посвященной событиям шестого века нашей эры, когда в результате чудовищного вулканического извержения небо на три года затянули облака пепла, губя урожаи и скот, отравляя воду, вызывая выкидыши у женщин, а мужчин доводя до безумия и самоубийства. Что касается моего романа, то в нем сатирически изображались злоключения несостоявшегося писателя, который работает продавцом в лондонском зоомагазине и пытается отсрочить неминуемое банкротство этого заведения, торгуя контрабандными лемурами с Мадагаскара. При всем желании тут было крайне сложно найти хоть какие-то сюжетные параллели с псевдохроникой Элсли. Тем не менее через каждые шесть-семь месяцев он присылал мне очередное письмо, и с каждым разом эти письма становились все более злобными и угрожающими. А вскоре после самоубийства Мертона я получил открытку с репродукцией «Казни» Гойи, на обороте которой чем-то вроде смеси из зеленых чернил, спермы и фекалий было начертано:
39
Хэй-он-Уай — городок в Уэльсе, славящийся рекордным количеством книжных магазинов на душу населения и ежегодно проводимым здесь литературным фестивалем. Челтнем — популярный курорт в Центральной Англии, место проведения самых разных фестивалей, в том числе литературного.
ХА! ВОТ ЧТО БЫВАЕТ С ТЕМИ, КТО ПОКРЫВАЕТ ВОРОВ.
Я показал открытку Ванессе.
— Могу понять его чувства, — сказала она.
9. СТАРО КАК МИР
Что я и впрямь охотно украл бы у Элсли — не будь оно уже краденым, — так это название романа.
Мильтон придумал выражение «зримая тьма», когда описывал Ад — эту «юдоль печали», «где муки без конца». [40] И я точно знаю, о каком месте идет речь, — это Чиппинг-Нортон. Свои чиппинг-нортоны были у каждого из нашей пишущей братии. Тьма вокруг нас сгущалась день ото дня.
40
Мильтон Дж.
Потерянный рай. Пер. А. Штейнберга.Так чем же являлась моя теща: симптомом болезни или успокоительным средством? Была ли она доказательством того, что без приличной профессии в качестве балласта я опрокинусь и морально пойду ко дну? Или была призвана служить мне утешением вплоть до момента, когда меня окончательно поглотит тьма?
А может, тут и решать было нечего. «Не делай этого, Гай», — предупредил меня Фрэнсис и тем превратил ее саму в решение проблемы. Пусть литература шла ко всем чертям, но никто не мешал мне по-прежнему получать удовольствие от сочинительства. «Оставь эту тему», — говорил Фрэнсис. Если не в жизни, то хотя бы в искусстве. Меня за это будут ненавидеть. Но почему? «Из-за мужской точки зрения», — говорил он. Как я понял, под этим подразумевалось мужское бахвальство. Нынешнюю публику уже не проймешь байками о сексуальных эскападах. А ведь было время, когда литераторы — Генри Миллер, Фрэнк Харрис, Дж. П. Данливи [41] — повергали читателей в шок своими приапическими откровениями, облекая их в простые, увесистые фразы. «Теперь с этим покончено», — говорил Фрэнсис. Герой с могучим стояком, писавший свои истории брызгами жаркого семени, превратился в анахронизм.
41
Фрэнк Харрис (1856–1931) — ирландско-американский издатель и журналист, более всего известный мемуарами «Моя жизнь и любовь», в которых детально описываются его многочисленные сексуальные приключения. Джеймс Патрик Данливи (р. 1926) — ирландско-американский писатель, прославившийся романом «Человек с огоньком» (1955), который был запрещен в США и Ирландии как «грязный и непристойный».
Ладно-ладно, мы еще посмотрим.
Искусство предполагает самоотречение, сказал кто-то. Но существует и другая точка зрения: искусство есть потакание своим прихотям. Не мне первому это пришло в голову — достаточно вспомнить декадентов. Но сейчас были не декадентские времена. Поражение — это не декаданс; смерть — это не декаданс; даже Ричард и Джуди — не декаданс. Мы стали слишком инертными для декадентства. Литература страдала от недостатка, а не от избытка; ее бичом стала чрезмерная осторожность, а не крайняя разнузданность. Так почему бы не вернуть ей толику былого распутства? Хватит ли у меня духу расстегнуть творческую ширинку и выставить все, что имею, против несметных полчищ великого бога по имени Благопристойность?
Что до этической стороны вопроса — допустимо ли мужчине подкатывать яйца к собственной теще? — то оправданием могла послужить перспектива литературной обработки этой темы. Тут не было циничного расчета, как это могло показаться. Я вожделел Поппи не ради написания книги. Я всегда ее вожделел. Но до чего же славно было бы заполучить все вместе — и Поппи, и книгу!..
По идее, события последнего времени должны были отбить у меня всякое желание к сочинительству даже на уровне отдельных фраз, не говоря уж про целую книгу. Однако этого не случилось. Напротив, я испытывал сильнейшее — сродни голоду или похоти — желание писать, и отбить у меня это желание не смогли бы даже объединенные силы всех женских читательских кружков Чиппинг-Нортона. Вы можете это объяснить? Я не могу. И ведь я не был каким-то исключением. Согласно статистике, как только количество произведений того или иного жанра признавалось чрезмерным для культурных потребностей нации, резко возрастало число авторов, создающих именно такие произведения. Книги, которые никто не хотел читать, множились в эпидемических пропорциях. Если ты чувствовал потребность написать книгу — ты ее писал, не особо задумываясь о том, прочтет ли ее впоследствии хоть кто-нибудь. Это напоминало свечку, зажженную в темноте. Ты прекрасно понимал, что этому слабому огоньку надежды не под силу тягаться с адским «негасимым пламенем» и что тьма поглотит его в конечном счете, но, пока свеча горела, это был твой огонь.
У меня уже появилось название. Это очень важный момент творческого процесса, когда тебе в голову приходит название новой книги и ты понимаешь, что попал в самую точку. До сих пор отчетливо помню тот день, когда я придумал название «Мартышкин блуд» и сообщил об этом Ванессе. Она тогда полулежала в ванне, задрав ноги из воды, и скоблила пятки сицилийской пемзой.
— Звучит хреново, — сказала она.
Однако позднее, после выхода романа в свет, Ванесса заявила, что название пришло в голову именно ей. Она даже припомнила обстоятельства, при которых это случилось: лежа в ванной с задранными вверх ногами, она скоблила пятки сицилийской пемзой, что вызвало у нее ассоциацию с мартышками, — и вот, пожалуйста…
В этот раз, по целому ряду причин, я не спешил делиться новостью с Ванессой, а вместо этого позвонил в офис Мертона.
Трубку взяла секретарша.
— Мертона нет, — сказала она.
— А где он?
— Мертон умер.
— О боже, Маргарет, извини. Я набрал номер по старой привычке. Напрочь забыл, что его уже нет.
Я общался с Маргарет на его похоронах. Помнится, она всплакнула, уткнувшись головой мне в плечо, а я обнял ее, успокаивая. Я даже помню плащ, который тогда был на ней. Мы сопели и всхлипывали в объятиях друг друга, и меня это начало заводить — такая вот картинка из серии «Похоть и смерть». Маргарет была привлекательной женщиной и безупречной секретаршей, преданностью и отношением к работе напоминая секретарш из голливудских фильмов пятидесятых, готовых рискнуть жизнью ради босса. В тот скорбный миг мы обменялись понимающими взглядами и согласились, что второго такого, как Мертон, не будет уже никогда. Остается лишь удивляться, что эта сцена не завершилась поцелуем. А может, и был поцелуй, но мы оба отказывались это признать.