Врубель
Шрифт:
С этой музыкой прямо или косвенно связан заказ, который он получил от Мамонтова в Италии и ради которого он спешил теперь в Россию.
Конечно, не так уж бескорыстен был Савва Иванович, отправляясь с Врубелем в Италию. Типичный его прием «ухаживания за художником», как всегда, преследовал далеко идущие цели. Врубель должен был стать одним из главных его союзников в той «эстетизации жизни», о которой мечтали Мамонтов и его кружок. В Италии Врубель был обращен к работам для Частной оперы, трудился над эскизами занавеса и решением оформления предстоящих постановок. В Италии он уже начал обдумывать проект часовни для могилы Андрея Саввича. И едва Врубель ступил на московскую землю, он оказался во власти мягкой, но упорной мамонтовской воли, целиком поглощенным его затеями, его планами, его предприятиями. Нельзя не заметить здесь — подчинение это было добровольным. Пленник чувствовал себя в плену неплохо. «Я опять в Москве, или лучше — в Абрамцеве, — писал Врубель сестре в июле 1892 года, вскоре после возвращения из Италии, — и опять осажден тем же, от чего отдыхал 8 месяцев: поисками чисто и стильно прекрасного в искусстве и затейливого личного счастья в жизни; как видишь — все голова и тени. Переведя на более понятный язык: опять руковожу заводом изразцовых
Нельзя не восхищаться инстинктом Мамонтова, угадавшего талант Врубеля, поверившего в его талант и смело заключившего с ним творческий союз. Но мало того — Мамонтов решился заказать Врубелю не какое-нибудь «преходящее» произведение, от которого при желании можно избавиться, а столь «недвижимое» и «вечное», как собственный дом.
Врубелю поручено спроектировать пристройку — флигель к дому на Садовой-Спасской. Здесь будет жить Вока и немало дней и ночей проведет сам художник. Характерен римско-византийский стиль — эклектический стиль, типичный в то время для религиозного зодчества, где этот стиль создавал иллюзию соединения католичества с православием, осуществления религиозной утопии, к которой, кстати, имел отчасти отношение и Врубель. Эклектика дает себя знать и в конструктивном решении флигеля. Основа — неправильный куб с выступающим эркером сбоку, и главные организующие мотивы — арки, круги, овалы, вертикали. Отчетливо видно, как Врубель стремился подчеркнутыми вертикалями пилястр организовать объем, выявить его конструктивность. Но главное значение в этом объеме приобретают его поверхность и фасад. Зато игра геометрическими объемами явно увлекает художника. Какое разнообразие форм удается ему найти, комбинируя простую кирпичную кладку! Арочные глубокие проемы, щели наверху под крышей, режущие поверхность стены, включают эффект теней, влекущих в таинственную глубину. Декоративны ниши с многоступенчатыми обрамлениями, строенные и сдвоенные арки в окнах, обнимающая двойное арочное окно раскинутая над ним широкая арка и венчающие композицию сверху кольца с узором внутри, напоминающие отдаленно о готической розе. Узнаются в этом здании и характерные для Киева жилые постройки, затейливо обыгрывающие, подчас как в детских кубиках, декоративные возможности кирпичной кладки. Врубель в самом деле здесь почти играет, наслаждаясь возможностью комбинировать отвлеченные формы. Заметим, стиль, в котором решен этот флигель, весьма родствен живописи Врубеля по своему внутреннему отношению к форме, пространству, плоскости. Вместе с тем, создавая образ как бы постепенно напрягающейся, упруго натягивающейся «живой» формы, постройка представляет собой скорее скульптуру, чем архитектуру.
Опять парадокс: если в решении архитектурного образа Врубель оказывался отчасти скульптором, то в исполнении декоративной скульптуры — маски льва, предназначенной для украшения ворот, он вел себя как конструктор, архитектор, строитель. В первом варианте маски торчащая грива волос сообщала пластике львиной морды живописность, «текучесть». Но отчетливое стремление к построенному объему с выраженной конструкцией заставило Врубеля решительно и резко отсечь эти живописные неопределенные массы гривы. Сохранив элемент живой характерности, он сводит композицию к ясно расчлененному, но монолитному целому. Небольшая по размерам, эта маска отмечена строгой гармонией выстроенных и четко сочетающихся между собой в единое целое пластических элементов. Это украшение на воротах мамонтовского дома, отвечая виднеющемуся в глубине флигелю с его живописной игрой архитектурно-скульптурных форм, как драгоценная вставка, завершало архитектурный ансамбль, компенсируя будничность облика главного особняка.
Практическая художественная деятельность на гончарном заводе, казалось, наконец готова одержать победу над романтическим стихийным нравом художника, готова приучить его всерьез думать о пользе, о деле. Он действительно считал, что такое с ним может произойти. И он уже строил планы, как привезенные из Италии «прекрасные фотографии еще более прекрасных видов» будет иллюминировать, что принесет определенные материальные выгоды. Предприняв уже один опыт такого рода, он умножал цифры, подсчитывая солидную выручку, которая ожидала его за эту работу. «Я давно об этом думал; но, утомленный поисками заветного я никогда не имел энергии приняться как следует за это здоровое дело. Бог с ней, с призмой — пусть природа сама говорит за себя. Призма — в орнаментистике и архитектуре — это музыка наша», — писал Врубель сестре. И год спустя: «Совершенствование жизненной техники — вот пульс настоящий; он же должен биться и в искусстве. Никакая рука, никакой глаз, никакое терпение не сможет столько объектировать, как фотографическая камера, — разбирайся во всем этом живом в правдивом материале с твоей душевной призмой: об его непризрачные рельефы она только протрется — потускнела, слишком ревниво оберегаемая…»
Какой здравомыслящий голос в понимании красоты и задач искусства! Какая современность! И какой деловой настрой! А еще некоторые думают, что Врубель — человек «не от мира сего». Здесь снова нельзя не вспомнить Мамонтовский кружок. Совершенствование живописной техники и совершенствование жизненной техники необходимо связаны. Технические открытия, восхищавшие Врубеля, не противостояли в сознании художника творчеству, а могли, должны были обогатить его. Отсюда большие надежды на фотографию. В самой живописи «воплотится» и найдет индивидуальное выражение правда натуры, схваченная аппаратом. Только так может выразиться собственная личная «призма» творца. Врубель, словно назло себе самому, в «лице» фотографии впускает в свой храм земную прозу и повседневность, сводит искусство с пьедестала, делает шаг навстречу массовой культуре, широкому потребителю. Сейчас для него истинно эстетическое в этой сфере. Во всяком случае, если оно и не стало еще таким, то должно стать. Врубель стремится сделать его таким. Практицизм, исторический оптимизм и приверженность
«чистой стильности» и «чистой красоте» идут бок о бок. Правда, только какая-то уж слишком восторженная деловитость, уж слишком Врубель демонстрирует ее, слишком предается ей! Но пока он купается в этом настроении, ощущая себя словно перерожденным.Нельзя не учитывать вдохновляющего воздействия и непосредственной поддержки Мамонтова во всех этих устремлениях художника. Так и слышишь хрипловатый и поистине гипнотизирующий голос Саввы Ивановича, его речь о Красоте, которая только одна, по существу, способна облагородить жизнь, и о его стремлении приступить к немедленному практическому осуществлению этого своего назначения! Страстный голос мечтателя Мамонтова — трезвого мечтателя, на реальной почве. Дело, трезвое дело и идеально-прекрасное должны слиться. Да, недаром они так дружили в это время — Мамонтов и Врубель.
Не странно ли, что устремленность Врубеля к столь здоровому делу, как гончарное производство и раскрашивание фотографий, не находят сочувствия — в ком же? — в его здравомыслящем и трезвом отце, в прозаике Александре Михайловиче! Отец явно недоволен не только скудными финансовыми перспективами сына, но и его художественными устремлениями. Поистине неисповедимы пути развития художественного сознания! Поборники объективной правды и красоты в искусстве видят в занятиях керамикой и фотографией посягательство на художественность, а фантаст и «скандалист» Врубель, апологет неограниченной свободы своего «я», увлекается фотографией и гончарным производством настолько, что готов подчиниться им! Но Врубель верен себе, представляет собой живой парадокс.
«Сейчас я опять в Абрамцеве, — писал он в ту пору, — и опять меня обдает, нет, не обдает, а слышится мне та интимная национальная нотка, которую мне так хочется поймать на холсте и в орнаменте. Это музыка цельного человека, не расчлененного отвлечениями упорядоченного, дифференцированного и бледного Запада». Видимо, исканиями «музыки цельного человека» и одушевлялось все его существование теперь в Абрамцеве, подчиненное работе в области прикладного творчества, в первую очередь — керамического производства. Уподобиться цельному древнему человеку бессознательно старались и Серов с Мамонтовым, когда затеяли вылепить черта-шишигу. Этот черт был исполнен Серовым и представлен вылезающим из бочонка и усевшимся на его край, свесив ноги. Как эта керамическая ваза и особенно сам черт обнажают глубокую разницу в творческом мышлении на поприще керамики между Серовым и Врубелем! Достаточно посмотреть и на выполненные Врубелем в керамике портреты, чтобы убедиться в глубоком романтизме его искусства, хотя бы на портрет девушки в венке или на портрет, известный под названием «Египтянка». Не только туго обтягивающий голову платок с перевязью, напоминающей египетский амулет-змею, позволил присвоить этому портрету столь многозначительное название. Литая голова девушки и ее лицо, классически чистое в своем ритме, во всей пластике немного напоминают египетские скульптурные ритуальные портреты, образ овеян и какой-то дымкой загадочности, романтической таинственности, и это впечатление усиливает особенная полива скульптуры с ее радужными переливами, с просвечиванием цветов друг из-под друга, с совершающимся на глазах перевоплощением, изменением красок — со всеми этими эффектами, которыми отмечена техника восстановительного огня. С этой точки зрения можно сказать, что сама эта техника, технология производства, разработанная Ваулиным, как нельзя более соответствовала особенному пластическому мышлению Врубеля. После обжига краска поливы перевоплощалась. Изделие покрывалось пленкой металла, вызванного как бы изнутри пламенем, и эта сообщающая поверхности радужные переливы пленка несла в себе таинственную изменчивость и как бы бесконечную игру. Благодаря поливе, эти качества приобретала вся скульптурная форма.
Игра в Абрамцеве отвлеченными пластическими формами в изразцах для печей и в многочисленных предметах бытовой керамики — кашпо, вазах, подсвечниках — настолько увлекла Врубеля, что он порой ловил себя на охлаждении к сюжетной картине. В керамике он реализовал отчасти свою страсть «обнять форму», он находил особенное выражение своим сокровенным чувствам и переживаниям, которые просили для своего воплощения «музыкальных», отвлеченных ритмических форм, пластики и особенного колорита радужных переливов керамической поливы. «Архитектура и орнаментистика — это музыка наша», — говорил он не раз. И музыка эта увлекала его тем более, что давала надежду преодолеть разорванность и обрести цельность, так как и утилитарные изделия и их отвлеченные формы, орнамент и узор были изначально связаны с народным творчеством, как он выражался — с музыкой «цельного человека, не расчлененного отвлечениями упорядоченного, дифференцированного и бледного Запада». Но сами произведения художника, сделанные им в керамике, показывают воочию несбыточность этой его надежды. И в изразцах для печей, и в самих печах, и в вазах, подсвечниках, пепельницах с их текучими неправильными формами и радужной «изменчивой» поливой — во всех этих изделиях не было простоты и цельности народного искусства. Но тем более отчетливо они выражали собственную душевную музыку художника с ее романтической мятежностью, изощренностью, внутренней противоречивостью.
XVI
«Музыка цельного человека»… Теперь Врубель жаждет этой музыки, как никогда прежде, и он будет искать ее повсюду и повсюду улавливать ее звучание: в народном искусстве, народных песнях, поэтическом творчестве и в созданиях, вдохновленных народными мотивами и идеями. Его жажда тем более сильна, что он ощущает ее и в своих современниках, в своих сверстниках. Он мог бы в этом убедиться на спектакле «Северные богатыри» Ибсена, поставленном Малым театром в 1891 году и впервые осуществленном в бенефис Федотовой. Этот спектакль явился событием в жизни Врубеля, выходящим за пределы эстетического удовольствия.
Знакомый освещенный подъезд Малого театра, оживленная толпа, много журналистов, молодежи — Ибсен обладал репутацией революционера, укрепившейся недавним запрещением к постановке «Призраков».
Последний звонок, погасли огни в зале, отдернулся занавес, и на сцене предстала решенная Гельцером декорация — дикая местность…
Вряд ли Врубель не заметил в этой декорации «скалистой местности у берега моря», что и голые ветви гигантских деревьев, покрытых снегом, и порошащий мелкий снег, и бегущие над морем облака — все это было сделано слишком «натурально» и что, хотя художник-декоратор Гельцер и хитроумно замаскировал кулисы бутафорскими скалами, а падуги — ветвями гигантского дерева, недоставало свободы в решении форм, в их расположении на сцене…