Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В итоге странны отношения со зрителем в панно цикла «Фауст», странны представления о задачах искусства, то ли отражающего зримый мир, то ли самостоятельного, творящего мир собственной, самодовлеющей, замкнутой в себе красоты.

Словно сам Врубель не знал, не решил, полного ли слияния искусства с жизнью или непреодолимой дистанции между ними, между зрителем и образом, он добивается. В этом смысле особенно красноречиво панно, посвященное Маргарите. Она воплощена как олицетворение красоты, и Врубель «заплетает» ее фигуру, облаченную в роскошное платье, в пестрый венок цветов, вписывает ее в ковровый цветочный узор фона и превращает в огромный бутон. Врубель явно отвлекается и от жизненных черт Маргариты, ее реального земного существования, давая почти формулу цветущего мира, красоты, эстетизма. Во всем решении изживается та неповторимая жизненность, которой художник был предан многие годы. Итак, очищаясь от смутно неопределенных, а тем более экстатических и трагических порывов, готика в панно Врубеля стала склоняться к более внешнему,

декоративно изощренному решению, к нарядности, некоторой повышенной узорчатости.

С какой-то странной закономерностью в сознании Врубеля устремление вглубь, жажда «подтекста», многозначности содержания были нераздельны с противопоказанными всему этому формальными идеями. Речь идет о потребности распластывать формы на плоскости, культивировать линию и пятно, придавать им особую чеканную четкость шифра. Во всем этом со странной неизбежностью сплетались исключающие друг друга качества: приверженность к глубинам духовности и стремление к откровенному декоративизму.

Уничтожая в картине иллюзию пространства, такое построение создавало непереходимую границу между образом и зрителем. И вместе с тем оно вызывалось тайной мечтой художника о преображении мира красотой. Вся эта образно-пластическая система дышала идеей объединения произведения искусства, его творца и многих зрителей в общем эстетическом действе.

Форма была насквозь парадоксальна, иронична еще и потому, что она подражала растительным формам, она хотела быть самой природой, она как бы растворялась в жизни и разрушала эту иллюзию как никогда решительно и бесповоротно своим холодом, своей «искусной искусственностью».

Устремления архитектора, перестроившего кабинет во вкусе хозяина, так же как и Врубеля, одушевлялись мечтой о большом стиле, и в отдельных элементах они подошли почти вплотную к реализации этой мечты. Но — почти. Она словно пряталась, ускользала, предательски видоизменялась в их руках, под их властью.

Была ли завершена отделка кабинета, Алексея Викуловича на всех деталях, когда Врубель создавал свои панно? В частности, сидел ли уже на ступеньках лестницы, ведущей наверх, деревянный гном? Какой ревнитель правды мог бы допустить такое вмешательство искусства в жизнь, какое позволял себе этот деревянный карлик? Явно навеянный химерами готических соборов, этот образ вместе с тем был последовательно лишен условности, казался реальным, живым, настоящим, и это обесценивало его с точки зрения эстетической. Как же мог его воспринимать Врубель? Между Сциллой натурализма и Харибдой безжизненной условности суждено колебаться теперь апологетам готического стиля, и в этом смысле работа Врубеля весьма характерна, являясь почти антиподом этому карлику. «Фауст и Маргарита в саду» — воплощение достигнутого идеала, красоты, счастья, но мнимых. Образ любви, романтической и иллюзорной, непосредственно сочетается и ассоциируется с царством расцветших белых лилий — мотивом, характерным для готики и заменяющим собой пейзаж. Этот образ — воплощение воображаемого и недостижимого счастья, сна, мечты. Счастье, красота противопоставлялись действительности, откровенно разоблачались и своей иллюзорности. И, кажется, их мнимость особенно вдохновляла Врубеля. Яд скепсиса ощущается во всей форме, в которую вылился этот образ, в его «графической» живописи, лишенной чувственности, в какой-то подчеркнутой искусственности сада, в орнаменте цветов, в явной театрализованности персонажей, наконец, плоскостности. Превращая изображение в ковер, Врубель тем самым придает глубокую двусмысленность, ироничность своим образам, как бы зашифровывает их. Этот релятивизм — гетевская боязнь достигнутого благополучия, хорошего конца, угрожающего банальностью и вместе с тем гибелью. Отсюда недалеко и до весьма опасного утверждения, что все искусство — только иллюзия.

Надо сказать, Врубель тем более высокомерно разоблачал фиктивное счастье, фиктивный идеал в своем панно «Фауст и Маргарита в саду», что знал тогда настоящее счастье. Да, впервые в своей жизни художник мог сказать: счастье достижимо! Впервые в своей жизни он верил в реальность идеала. Да и мог ли он тогда не верить, если в его собственной жизни его самая сокровенная мечта, вот-вот готова была стать действительностью, явью. Брак Врубеля должен был стаять осуществлением его идеала в действительности, его брак, обещающий ему счастье личной жизни, которой будет достигнуто «эстетическое» в самом глубоком и подлинном смысле этого слова. Ощущение близости воплощения в жизнь высокой цели освещало работу художника, ускоряло день ото дня ее темп, мирило его с неудачами. Совсем где-то рядом сияло его счастье, манило его. Он летел на крыльях к невесте в Швейцарию.

XX

Наконец позади нижегородские волнения, московская сутолока. Швейцарская граница, добродушный таможенник, греющийся на солнце и даже не посмотревший на его вещи, характерный швейцарский говор, перрон вокзала и Надя, которая показалась ему еще прелестней и моложе, чем казалась прежде. Несколько дней они провели в этом маленьком городке. Здесь жила с матерью Ольга, больная сестра Нади. И затем — Женева. Носильщик в синей блузе и синем картузе с начищенной медной бляхой погрузил чемоданы на экипаж, и они отправились в город. По широкой улице от вокзала выехали на набережную, и перед взором открылась великолепная панорама — прямо перед глазами расстилалось огромное озеро, на том берегу раскинулась старая часть

города. Можно было разглядеть кривые улочки, карабкающиеся на гору, и над ними или среди них на холме — старинный собор. А за всем этим поднимались окутанные голубоватой дымкой заснеженные Альпы, с вершиной Монблан во главе. Здесь же по берегу выстроились в ту и другую сторону богатые особняки, роскошные виллы… Это зрелище захватило его предощущением счастья, которое укрепилось, когда он переступил порог роскошного отеля, — теперь он понял окончательно, что долгожданный момент в его жизни настал. И он действительно настал, этот волнующий день бракосочетания в соборе 28 июля. Письмо Забелы сестре, Екатерине Ивановне Ге, красноречиво повествует об этом событии:

«Вот уже четвертый день, как мы женаты, а мне уже кажется, очень давно, мы как-то удивительно сошлись с Михаилом Александровичем, так что никакой gene не существует и мне кажется, что мы давно муж и жена. Свадьба, хотя без приглашенных, была парадная. У меня было великолепное муаровое платье, вообще, говорят, я была интересна, вуаль не надевала на лицо, но красиво приколола. Михаил Александрович стоял страшно чинно, я напрасно его смешила, уверяя, что риза батюшки похожа на мою sortie de bal, хор пел отлично, верно чувствовал, что венчают артистку; вероятно, мы оба имели вид молодой и трогательный, потому что после венчания к нам подошли какие-то американки, незнакомые, и стали нам делать пожелания. В церкви была только Ольга и довольно много иностранцев любопытных; мне было как-то очень весело. В 7 часов мы обедали в гостинице, пригласили священника, и все время шла не шумная, но очень оживленная беседа.

На другой день мы уехали в Люцерн, мама и Ольга нас провожали, — продолжает Забела письмо — здесь мы устроились в пансионе на возвышении с великолепным видом на озеро, рядом мы нашли на свое счастье atelier, так как, М.А. сейчас должен исполнить еще один запоздавший заказ.

В Михаиле Александровиче я каждый день нахожу все новые достоинства, во-первых, он необыкновенно кроткий и добрый, просто трогательный, кроме того, мне всегда с ним весело и удивительно легко. Я безусловно верю в его компетентность относительно пения, он будет мне очень полезен, и кажется, что и мне удастся иметь на него влияние. Деньги я у него все отбираю, так как он ими сорит. Конечно, бог знает что будет, но начало хорошо, и я себя пока чувствую прекрасно. В конце августа мы собираемся морем из Генуи проехать на Константинополь и Афины, остановиться в Севастополе, повидать родителей Михаила Александровича и потом в Харьков приедем 4 или 5-го».

Вместо жалких меблирашек в Киеве, случайных гостиничных номеров в Москве — прекрасный фешенебельный отель с видом на озеро, в котором Врубель жил на свои собственные деньги, никак не отравленные уколами самолюбия и порой высокомерным покровительством. Неподалеку — роскошное ателье, где он будет писать новое панно для Алексея Викуловича. Прогулки к озеру. Вечерние концерты гастролеров. Все это было похоже на сон. Кончились pro многолетние скитания. Теперь и родные его — отец и мачеха, сестры, брат — поймут, что он перестал быть вечным мальчиком и вечным неудачником. Пришло непривычное для него спокойствие, уверенность в завтрашнем дне. Как блаженна для него была возможность почувствовать себя опорой семьи, мужем и покровителем молодой жены! Это ощущение мужской власти, мужской силы… Правда, подчинение Нади было весьма обманчиво. Она с первого же дня стала проявлять здравую рассудительность маленькой женщины, и он охотно подчинился мягкой и лукавой игре, в которой он лишь делал вид, что командует и управляет, а на самом деле уже был в полном порабощении. У Нади были лапки кошечки. Но и это Врубель осознавал в ней с удовольствием. Теперь был не только положен конец его холостой жизни. В лице молодой жены Врубель обретал свою Музу, свою Беатриче, и это означало счастливое завершение многолетнего мучительного формирования его судьбы как судьбы художника-романтика.

Не случайно достижение счастья в личной жизни знаменательно совпало с явными переменами в его творческом существовании, отметившими 1896 год. Совсем близким стал видеться приход к какому-то рубежу, осуществление вожделенной цели. Захватывающее стремление, отмеченное торжеством предощущаемой победы, запечатлевшееся в панно «Полет Фауста и Мефистофеля», созданном здесь в пору счастливого медового месяца вместо отвергнутого заказчиком «Сада любви», воплотило этот романтический порыв и надежды художника.

Все сейчас складывалось как «по щучьему веленью — по своему хотенью». И швейцарские впечатления помогали ему вернуться к его «Фаусту»: старая часть Женевы, высоко на горе — собор св. Петра XVI века, готическая церковь XII века, средневековые жилые постройки; потом пейзажи по дороге к Люцерну — типично «фаустовская» природа, скалы и кручи, поросшие лесом, над горными озерами и цветущие долины, где паслись тучные коровы, позванивая колокольчиками, и так странно и смешно выглядел доивший их, в котелке и гуттаперчевом воротничке, владелец молочной фермы, непередаваемые напевы горных пастухов, гортанными звуками «иодл» оглашающих засыпающие синие горы с золотым последним лучом, скользящим по снеговым вершинам Юнгфрау. И затем сам город, Люцерн. Не скучноватая набережная с первоклассными отелями, а за речкой, на горе — старый Люцерн с остатками крепостных стен и старым собором с его колоссальным фигурным органом, где они с Надей слушали католическую службу. Все это напоминало о мотивах творчества Гете, ассоциировалось с легендой о докторе Фаусте.

Поделиться с друзьями: