Всадники ветра (Двойники)Советская авантюрно-фантастическая проза 1920-х гг. Том XVII
Шрифт:
Так полагаю, что всему коноводом мужик Бубнов, беспалый инвалид, был. А изба того Бубнова крайняя к лесу и человек он, по донесению ихнего попа, беспокойный и увечие свое в Красной армии понес. Хотя, говорит, насильно билизован был и красной жидовской вере не слуга. А как его крестьяне любят и уважают, временно нами без обиды оставлен был.
Только я, ваше высокоблагородие, подлого этого мужика держал на примете. Потому взгляд у него светлый и довольно даже нахальный, и в грамоте он, говорили, разбирается хорошо, а по нашему времени большевистской крамолы грамоту знать простому нижнему чину не след.
Начал
Нужно здесь сказать, ваше высокоблагородие, что Огнево село бедное, мужики только-только хлебов на прокорм имеют, скота тоже маловато. А была у того Бубнова коровенка и потому, как доблестным воинам и защитникам отечества — нам, примерно, — голодом сидеть не приходится, корова та ликвизирована и вышедоказанному Бубнову расписка дана. А сено для коровы мужик этот, как малосильный, на своем чердаке держал, под крышей. А ход к тому сену с фронтовой стены по лестнице.
Вот и вижу я, ваше высокоблагородие, стал Бубнов часто на свой сеновал лазить. А как коровы у него больше нет, в рассуждении причин очень мне это диким показалось. И решил я, ваше высокоблагородие, доподлинно узнать, что там у Бубнова на чердаке схоронено.
Только раз ушел куда-то хозяин, беспалый Бубнов, то-есть, я тихой сапой к лестнице — и ползу наверх. II что же, ваше высокоблагородие, я там увидел.
Вижу — темный чердак, на полу сено навалено. А на сене, в углу, стоит на коленках человек в гимнастерке, спиной ко мне, и в руках махонький сверток держит. Человек из себя чернявый, скорей всего жид, а на рукаве у него красная повязка — такая, как летчики ихние носят.
Разрыл человек сено, начал сверток закапывать. И спокойный — совсем точно у себя в хате. Тут я даже ахнул и с лестницы на сено шагнул. Очень уж обидно мне такое нахальство показалось.
Ну, ясно, человек услыхал да как вскочит. У самого морда темная, белыми пятнами, а глаза, как фонари горят. В ту пору, говорю, я уже на самый сеновал ступил. Бросился он ко мне, в руке левольвер. Была не была, думаю, умирать-то ведь один раз.
Прямо по сену, наподдал ему и оружие выбил. Удивляюсь, чего это он метился в меня, а стрелять не стал. А как только наган его упал, как пес в меня вцепился.
Очень он здоров был, хотя с виду щуплый. Сначала я на него в сене сел, давить его начал. Только было хотел ребят вскричать, а он сам вывернулся и хвать меня за дыхалку. А у меня, ваше высокоблагородие, то есть никакого оружия! Наган-то я случаем дома оставил.
Вот вихляюсь под ним, хриплю, прямо аж глаза заводить стал. Пальцы ровно железные были. Схватил я его одной рукой за грудки, а другой в сено упираюсь. Только вдруг что-то твердое нащупал — будто дерево с железом. Схватил — наган.
Извернулся я хорошенько да как бацну ему в самое хайло.
Извернулся я хорошенько да как бацну ему в самое хайло.
Он оседать стал. А я снова палю. Так двойным зарядом и приклеил. Даже в самое лицо мне его мозги брызнули.
Ладно, ухлопал я моего краснопузика (так, извиняюсь, коммунистов
наши ребята прозвали), полез я в угол, стал сено разрывать. Достал сверток, а на улице слышу, будто настоящий бой начался.Подбежал к выходу, выглянул — взаправду бой. Мужики бегут кто с чем попало — кто с винтовкой, кто с левольвертом, кто просто с вилами. Из дома попа — там в ту пору вечеряли наши ребята — пальба идет. А дом-то уж горит с двух концов. На улице трое — хорунжий наш да двое казаков — запоротые лежат. А трое других — пешие, с шашками наголо, от целой громады мужиков отбиваются. И впереди всех Бубнов — кричит, левой рукой наганом размахивает, правой в воздухе трепыхает.
Вижу я, ваше благородие, что положение наше, извиняюсь, ни к черту. Мужиков-то, может, человек двести, а нас всего десятка три. Своя шкура к телу ближе.
Слез я тихонько с сеновала да к коням — стояли они у нас дворов через восемь. Сел на своего, а тут уж мужики с вилами наседают! Однако прорвался — двоих полоснул шашкой — отстали.
Теперь, ваше высокоблагородие, в рассуждении правосудия, божеского и человеческого, должны мы с Огневым расправиться. Потому не имеют они полного права бунтовать.
Если будет такое распоряжение, с полсотней ребят я бы деревню эту покорил. Крестьян, полагаю, перепороть надо, а зачинщика того Бубнова нагого раздеть, бить шомполами до смерти и в срамном виде повесить среди села, чтобы знали.
В подтверждение рапорта, ваше высокоблагородие, прилагаю сей пакет, отнятый мной у убитого большевика на сеновале.
Подхорунжий Тимофей Ефрименко.
За малограмотностью Ефрименки рапорт с собственных слов вышеподписавшегося составил штабной писарь Никитин.
Милостивый государь, сэр Джон!
Зная Вас за человека своеобразного склада мыслей и любителя необычайных приключений, обращаюсь к Вам с одним предложением тоже своеобразного характера!
Если Вы прочтете прилагаемые записки (Вас, как умного человека, конечно, не обидит то, что на прилагаемой копии уничтожено указание театра развернувшихся событий и выпущено место сокрытия клада), Вы увидите, что в недрах большевистской России есть достойное дело для такого любителя острых переживаний, как Вы. Как джентльмен джентльмену, поясню в нескольких словах, почему не могу сам воспользоваться представившимся случаем.
Рапорт Ефрименко доводит Вас до того места, когда этот храбрый и простодушный слуга монархии бежал из бунтующей деревни, увозя с собой записки убитого им летчика-большевика. Вы догадываетесь, что этот Ефрименко сам был виновником восстания. Он вызвал его двойным выстрелом, заранее установленным в качестве сигнала для совместного восстания города и деревни!
Бунт в деревне был преждевременным, — в то время большевистская зараза не успела еще укрепиться в душах медынских рабочих. К сожалению, неотложные дела помешали мне немедленно ознакомиться с записками летчика, в которых главная суть.
Вечером я утвердил план карательной экспедиции в Огнево, а ночью восстание в Слимонске было уже в самом разгаре. Мы были захвачены врасплох и поспешно отступили. Через несколько времени мне пришлось эмигрировать. Sic transit gloria mundi! уважаемый сэр!