Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Для Тоби Райлендса Кромер-Блейк был одним из самых любимых и безотказных друзей, питомец-единомышленник, ученик, не покинувший наставника даже после того, как вырос в свой полный рост, и по этой именно причине от Райлендса меньше, чем от кого бы то ни было, следовало ожидать, что он упомянет о безымянной болезни, какою бы она ни была. А потому я удивился, когда в то воскресенье – оба мы стояли у него в саду на берегу реки и смотрели, как течет вода: в марте ей не приходится преодолевать иллюзорное сопротивление растительности, которая в другие времена года покрывает берега, словно оттесняя реку, и превращает этот уголок в лесную чащу, – он заговорил о Кромер-Блейке, о его здоровье, верней нездоровье. Он бросал в воду куски черствого хлеба, выманивая лебедей, иногда появлявшихся в этой излучине.

– Сегодня не видно, – проговорил он. – Как знать, может, перебрались в другое место, весь год кочуют по реке, то вверх, то вниз по течению. Бывает, исчезнут на несколько недель, а сами живут себе в нескольких ярдах отсюда. Но вообще-то странно, вчера я их видел. Здесь одно из их излюбленных мест, здесь их принимают хорошо. Ну что ж, все когда-нибудь да исчезнет, всегда есть первый день исчезновения. Без того и исчезновений не было бы, верно? – Он все мельче и мельче крошил хлеб, бросал крошки в коричневую воду. – Ну, не беда, вон появились утки, гляди, вон выплывает одна, ждет корма. Еще одна, еще. Вот ненасытные, ничем не брезгуют. – И почти без паузы прибавил: – Ты видел в последнее время Кромер-Блейка?

– Да, –

ответил я, – два-три дня назад. Пил с ним кофе у него в квартире на факультете.

Литературный авторитет стоял слева от меня, так что я видел пронзительный взгляд левого глаза, в профиль глаз казался больше, чем другой, пепельный. Помолчал несколько секунд, затем снова заговорил:

– Как он выглядит?

– Неплохо. Куда лучше, чем до поездки в Италию. Он брал недельный отпуск, вы, наверное, в курсе. Я заменял его на нескольких занятиях.

Ему нужно было отдохнуть, уехать отсюда. Поездка пошла на пользу, по-моему.

– Пошла на пользу, вот как? – И глаз на мгновение нацелился влево (нацелился на меня), а затем снова обратился на уток. – Я знаю, что он брал отпуск и что он был в Тоскане, но знаю от других. Со времени возвращения – две недели прошло, три? – он ко мне не заглядывает. И не звонит. – Тоби Райлендс замолчал, затем повернулся ко мне, словно ему необходимо было смотреть собеседнику в лицо, чтобы говорить о своих чувствах или признаваться в слабостях. – Меня это удивляет, да и огорчает, что греха таить. Я думал, может, он не приходит, оттого что скверно выглядит. Но ты говорить, он хорошо выглядит, правда? Ты же так сказал?

– Да, в феврале он был очень плох, а теперь, по сравнению с февралем, на мой взгляд, ему гораздо лучше.

Тоби Райлендс нагнулся с явным трудом – слишком был тяжел, и не из-за тучности, он не был тучен, а из-за роста и мощного телосложения – и взял побольше хлеба из ивовой корзинки, стоявшей на земле. Подплывали еще четыре утки.

– Я все спрашиваю себя, когда он вообще перестанет приходить, начиная с какого дня. В какой день, хочу я сказать, мы с ним увидимся в последний раз. Возможно, день этот уже прошел – тогда, в феврале, а я не знал. Он навестил меня в середине февраля. Может быть, больше приходить не собирается. Погляди на уток.

Я поглядел на уток. Но ответил сразу:

– Не знаю, почему вы так говорите, Тоби. Вы ведь прекрасно знаете, никто не ценит общения с вами так, как Кромер-Блейк. Не думаю, что когда-нибудь он перестанет навещать вас. По крайней мере, по собственной воле.

Профессор Райлендс разом вытряхнул из корзинки остатки хлеба – крошить не стал, корки и ломти продержались мгновение на поверхности илистых вод реки Черуэлл, – затем Райлендс выпустил корзинку из рук – она упала боком, лежала на траве, словно шляпа крестьянки, вместо ленты ручка, – а сам отошел к столику, на котором миссис Берри, его экономка, оставила для нас херес и маслины. Хотя был конец марта, холода не чувствовалось, если одеться потеплее. Было солнечное воскресенье с реденькими облачками, а солнца упускать не следовало, оно помогало скоротать день осмысленно и перейти к следующему. На Раилендсе был, естественно, галстук-бабочка и толстый желтый джемпер, а поверх – коричневая кожаная куртка на шерстяной подкладке; джемпер был длиннее куртки и вылезал из-под нее. Райлендс опустился на стул с подушкой, поднес рюмку к губам. Одним долгим глотком осушил рюмку и снова налил хереса.

– По собственной воле, – произнес он и повторил: – По собственной воле. Кому принадлежит воля больного? Больному или болезни? Когда человек болен, когда человек стар или во власти помрачения, все происходит наполовину по собственной воле, наполовину по чужой. Что не всегда знаешь, так это – кто ведает той частицей нашей воли, которая уже не наша собственная. Болезнь, медики, медикаменты, помрачение, годы, минувшие времена? Или тот, кем перестаешь быть?… Кого унесла с собой эта самая частица воли, уже не твоя? Кромер-Блейк уже не тот, кем мы его считали, не такой, каким был. Либо я очень ошибаюсь, либо он все больше и больше перестает быть самим собой – пока вообще не перестанет быть. Пока не превратится в ничто.

– Не понимаю вас, Тоби, – сказал я в надежде, что общий смысл речи сведется к самоутешению и он просто прервал себя. В надежде, что он заключит монолог чем-нибудь вроде «Оставим это», либо «Забудь, что я сказал», либо «Не имеет значения». Но заключил он совсем по-другому.

– Не понимаешь меня, вот как? – И Тоби Райлендс провел ладонью по волнистой, как крем на баварском торте, шевелюре, тщательно уложенной и белой, точно так же, как делал обычно Кромер-Блейк (возможно, перенявший у него этот жест), только вот волосы у Райлендса были гораздо белее. «Тоби Райлендс был, наверное, очень светловолосым», – успел подумать я как раз перед тем, как он произнес те слова, которых я (то ли все еще мадридец – и суеверный, то ли уже англизировался – и стал стоиком) предпочел бы не слышать.

– Послушай, – сказал Тоби Райлендс, – послушай меня. Кромер-Блейк скоро умрет. Не знаю, что у него за болезнь, а он нам не скажет, даже если знает наверняка; и он не может о ней забыть, разве что на какие-то моменты, и то ценой отказа от ответственности и с величайшим усилием. Не знаю, что у него за болезнь, но не думаю, что он долго продержится, и я убежден, что дело скверно. Когда он пришел сюда в последний раз, в феврале, плох был очень, я увидел его мертвецом. У него было лицо мертвеца. Сейчас, говоришь, ему стало лучше, – не можешь себе представить, как я рад, лишь бы и впредь было так же. Но ему и раньше становилось лучше, а потом становилось еще хуже, чем до того; и в тот последний раз я увидел, что он обречен. Мне больно стало, и будет еще больней, когда это случится, но лучше, чтобы я начал привыкать к этой мысли. И мне еще больней оттого, что по этой-то причине он и не приходит ко мне теперь, когда еще в состоянии прийти. Он же не потому не приходит, что выглядит плохо или так себе; не потому, что не хочет меня огорчать, и не потому, что не хочет, чтобы я видел его, когда он совсем плох. Я знаю, почему он ко мне не приходит. Раньше я был для него стариком (выгляжу стариком с очень давних пор, всегда казался старше своих лет, а ты знаешь меня только год), я был кем-то безобидным и даже благотворным, мог кое-чему научить, рассуждая о том о сем, и мог позабавить – и хитрецой, и шутками, – и еще мог наставлять в профессиональном смысле, хотя по вашей части, по испанской литературе, я не особенно сведущ, не знаю, почему он не стал заниматься нашей, наша разнообразнее. Но теперь все это в прошлом, теперь я для него только зеркало; и он не хочет смотреться в это зеркало. Конец его близок, и мой конец – тоже. Я напоминаю ему о смерти, потому что из всех его друзей я тот, чья смерть ближе всего. Я – болезнь, которая его подтачивает, я – старость, я – упадок, воля у меня блуждает, как и у него, но только мне вот хватило времени на то, чтобы свыкнуться с тем, что я ее утрачиваю, – а это значит научиться удерживать ее, покуда могу, оттягивать ее уход и не причинять зла. У него на это не было времени, и винить его нельзя. Я не должен обвинять его в том, что он меня избегает. Бедный мальчик. Даже если по нему не видно, он, скорее всего, растерян. Скорее всего, подавлен. Скорее всего, не верит, что все это происходит на самом деле. И происходит с ним.

Тоби Райлендс отпил еще чуть-чуть хереса, прижмурил разноцветные глаза, сейчас не такие разные, потому что солнце било ему в лицо, а смотрел он вверх. Взял маслину.

– Не знаю, – сказал я. – Не знаю, правы ли вы, Тоби, или нет. С моей точки зрения, вы абсолютно не похожи на человека, который близок к смерти, как вы говорите, непохожи на того, кто наводит на мысли о смерти, непохожи на ее предвестника. Вы вовсе не выглядите

таким уж старым, здоровье у вас отменное, разве не так? Выглядите вы великолепно. В прошлом году у вас на занятиях народу было – не протолкнуться, и в этом году было бы то же самое, если бы вам не пришло время выйти на пенсию. [50] В Оксфорде никому не удастся заполнить аудиторию, если его песенка спета. Может, у Кромер-Блейка просто не было времени.

50

В университетах Англии 70 лет – обязательный возраст выхода на пенсию.

– Та-та-та, – у Тоби Райлендса вырвался, наконец, смешок, но прозвучал он горько, затем Райлендс заговорил снова: – Знаю, о чем ты думаешь: о том, что я как раз и говорю все эти вещи, потому что мне пришлось уйти в отставку. Говорю про то, что близок к смерти, и прочий вздор, потому что живу в праздности и слишком много размышляю в этом саду на берегу реки, а река, как известно, во все времена символизировала течение времени. И о том же размышляю у себя в доме… миссис Берри такая молчунья. Что ж, ход мыслей у тебя банальный, но я-то не живу в праздности. Я пишу книгу, лучшую из всех, какие были когда-либо написаны по поводу Лоренса Стерна и «Sentimental Journey». Ты возразишь, это – занятие не столь уж важное, а тема – для немногих, и вообще такое занятие не очень-то поможет почувствовать себя человеком востребованным, от которого чего-то ждут. Но для меня это занятие важно. Я боготворю эту книгу, мне нужно, чтобы ее верно поняли, мне и самому нужно вникать в текст все глубже: вчитываясь, я раскрываю его остальным, я еще жду чего-то от себя самого. И дело тут не в отставке, никоим образом. С давних уже пор я вижу, как уходят дни, и ощущаю, что они уходят вниз, – это ощущение приходит ко всем людям, раньше или позже. От возраста оно как раз не зависит, к некоторым приходит еще в детстве, есть дети, которым оно знакомо. Ко мне оно пришло сравнительно рано, лет сорок назад, и все эти годы я чувствовал, что сам позволяю смерти приближаться; и я живу в панике. Когда смерть близится, худшее – не смерть сама по себе и не то, что за ней последует или не последует; худшее то, что потеряешь возможность строить фантазии по поводу будущего. У меня жизнь была что называется насыщенная, во всяком случае, по моей собственной оценке. Не было у меня ни жены, ни детей, но, думаю, всю жизнь я жил ради познания, а это для меня – главное. Я всегда познавал, всегда стремился знать больше, чем прежде, и неважно, в какой момент поместить это прежде, хоть в сегодняшний, хоть в завтрашний. И насыщенной моя жизнь была потому, что мне приходилось действовать и выходить из положений, которых предусмотреть невозможно. Я был тайным агентом, – как ты, разумеется, слышал, тайными агентами были многие из наших, одна из сторон призвания; но работал я не в конторе, как этот Дьюэр с твоей кафедры и вообще большинство, а в полевых условиях. Я бывал в Индии, и на Карибских островах, и в России и делал вещи, о которых никому не могу рассказать, потому что меня поднимут на смех, мне не поверят; я-то хорошо знаю, о чем можно рассказывать, о чем нельзя, все зависит от времени, я всю жизнь потратил на то, чтобы узнать об этом, и из литературы тоже: отличаю то, о чем можно рассказывать, от того, о чем рассказывать нельзя. Ни о чем из того, что я пережил, уже нельзя рассказьвзать, но я не раз рисковал жизнью; и я обрекал на смерть людей, с которыми никаких личных счетов у меня не было. Я спасал жизнь одним, а других посылал на виселицу или к стенке. Я жил в Африке, в немыслимых местах, в допотопных условиях, я видел самоубийство любимого существа… – Тоби Райлендс резко оборвал себя, словно только память, а не воля (воля, которую он удерживал всеми силами, но которая уже принадлежала не только ему) вынудила его произнести эти последние слова; но он сразу же овладел собой, скорее всего потому, что продолжить рассказ было наилучшим способом рассеять впечатление, – и я участвовал в боях. Голова у меня полна воспоминаний, они – четкие и слепящие, вызывают ужас и восторг; кто мог бы увидеть их в совокупности, как вижу я, подумал бы: этого достаточно, чтобы больше ничего не желать, достаточно возможности перебирать в памяти столько невероятных событий и людей, чтобы заполнить дни старости прошлым, которое куда интенсивнее, чем настоящее стольких других людей. Но это не так; и даже сейчас, когда мне больнее не светит нечто непредусмотренное, вообще ничто уже не светит, когда моя жизнь проходит здесь, в саду или в доме, в обществе сверхпредусмотрительной миссис Берри и все, что неожиданно, все, что подхлестывает, как будто отодвинулось в далекое прошлое, кончилось раз и навсегда, даже и сейчас, поверь мне, я, как прежде, хочу от жизни большего: хочу всего, и по утрам меня поднимает с постели все то же: ожидание, что оно, это непредусмотренное, вот-вот пожалует без предупреждения, я ожидаю неожиданного, я без конца строю фантазии о том, что будет, точно так же, как строил в шестнадцать лет, когда впервые покинул Африку и со мной могло произойти все что угодно, ибо неведение вмещает все что угодно. Но мало-помалу я преодолевал неведение и, как уже сказал тебе, постоянно стремился узнавать больше, чем знал раньше. Но и поныне неведение все еще настолько беспредельно, что и по сей день, в свои полные семьдесят, при столь безмятежном житье, я по-прежнему жду и надеюсь, что смогу все объять и все испытать – и неведомое, и уже познанное, да, снова познать уже познанное. Существует тяга к неведомому и тяга к уже познанному, не можешь смириться с тем, что чему-то из пережитого возврата нет. Поэтому иногда я завидую Уиллу, вахтеру в Тейлоровском центре; он старше меня лет на двадцать, и все же, поскольку отпустил свою волю на все четыре стороны, он живет в вечной радости либо в вечной тревоге на протяжении всего времени всей своей жизни, переживая великие неожиданности и при этом повторяя все, уже изведанное. Верный способ ни от чего не отказаться, хоть он-то этого не знает и хоть жизнь его, вместившаяся в кабинку, была какой угодно, но только не насыщенной, с моей точки зрения. Но моя точка зрения тут никакой роли не играет, да и любая другая – тоже. Знать, что в какой-то момент надо будет от всего отказаться, – вот что невыносимо для всех людей в мире: что бы это слово – всё – ни охватывало, оно – единственное, что мы знаем, единственное, к чему привыкли. Я вполне понимаю человека, которому жаль умирать лишь потому, что он не сможет прочесть новую книгу любимого писателя, или увидеть новый фильм с обожаемой актрисой, или еще разок хлебнуть пива, или решить кроссворд в завтрашнем номере газеты, или посмотреть очередной сериал, или узнать, какая команда выиграет кубок в футбольном чемпионате нынешнего года. Все это я прекрасно понимаю. Дело не только в том, что все еще может произойти, может прийти какая-то потрясающая весть, могут свершиться невероятнейшие события, открытия, мир может полететь вверх тормашками. Оборотная сторона времени, его черная спина… [51] Ведь в мире есть столько всего, что нас удерживает. Столько всего, что удерживает Кромер-Блейка. Или тебя. Или меня. Или миссис Берри. – И Тоби Райлендс кивнул в сторону дома. – Представь себе, столько всего. Бедный мальчик. Полагаю, когда ему придет время прощания, прощаться со мной уже не понадобится.

51

«Negra espalda del tiempo» (букв, черная спина времени, исп.) – название одного из романов X. Мариаса (цитата из Шекспира).

Поделиться с друзьями: