Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Все мои женщины. Пробуждение
Шрифт:

Разбудил Его страшный сон. Он поднес правую руку к губам и с силой впился в нее зубами. И вздохнул с облегчением. Медленно открыл глаза – повязки на них уже не было. В палате было сумрачно, окна целиком были закрыты металлическими жалюзи, которые не пропускали снаружи ни одного лучика света. Он не мог понять, ночь сейчас или уже день. Единственным источником света была лампочка в больничном коридоре, этот свет просачивался через приоткрытую дверь и падал на черный плоский экран компьютера, стоящего на деревянной полке высокой стойки.

Через какое-то время Он услышал этот странный писк снова. Повернув голову, Он заметил мигание желтой лампочки около кнопки вызова медсестры над своей головой. Капельница была пустая и сообщала об этом своим писком. Ну да, Он же был подключен ко всяким этим помпам, приборам, трубкам, мониторам и машинкам, через которые в Него вливали, прямо в вены, все лекарства и химикаты, благодаря которым Он пока еще был жив.

Он задумался, как долго спал. Но не смог посчитать. Шесть часов? Шесть минут? А может быть, снова шесть месяцев? «Нет! – подумал Он. – Точно нет! Боже, только не это. Это же просто невозможно». Этот разговорчивый чудотворец Маккорник был тут совсем недавно, а Лоренция буквально минуту назад рассказывала Ему о своем острове «рядом с Бразилией»… Это было точно совсем недавно. Или, может быть, давно? Сон и забытье – это небезопасное состояние, а погружение в сон – акт огромного мужества. Мы ложимся спать в абсолютной увернности,

что проснемся через несколько часов, что закончим все незаконченное, что все в нашей жизни начнется, когда мы откроем глаза, с того самого места, где мы были несколько часов назад, когда засыпали, что мир окажется в той же самой точке, где был. А ведь на самом деле никто нам этого не гарантирует. Мы просто в этом уверены. Ставим себе будильники, принимаем душ, чистим зубы или кладем вставную челюсть в стакан, оставляем недописанное наполовину предложение на экране компьютера, а рядом – стакан с недопитым чаем, укладываемся под бочок близкого человека, часто с ним поссорившись, думаем, что надо бы попросить прощения, потому что вдруг до нас доходит, что это мы его обидели, унизили, оскорбили, может быть, даже ранили. Решаем попросить прощения – но только завтра уже, утром. И не просыпаемся среди ночи, чтобы сказать: «Прости меня, пожалуйста». Потому что это ведь всего несколько часов…

И Он тоже так жил и так же прерывал жизнь на минутку, оставлял предложение прерванным на середине – и засыпал много раз без извинений и примирений. Потому что был уверен, что утром проснется. А вот сегодня ночью вдруг понял, что может проснуться гораздо позже следующего утра, а может быть – и совсем в другом мире. Или вообще никогда не проснуться…

Он лежал без движения, всматриваясь в зеленую прерывистую синусоиду на оливковом экране электрокардиографа. Он видел сон! Настоящий сон! И Он его помнил, этот сон. В нем Он бегал, как очумелый, по бесконечному лабиринту коридоров и залов какого-то монструозно огромного аэропорта, не в силах найти нужный Ему выход к самолету, на котором Он должен был куда-то лететь. На серых стенах из обшарпанного и потрескавшегося бетона висели гигантских размеров картины с библейскими мотивами – они были прямо приклеены к стенам, как есть, без рам и напоминали ему сцены с мрачных полотен Караваджо. Он пробегал мимо женщин. Все быстрее и быстрее Он протискивался сквозь растущую толпу женщин. В тюрбанах, в деловых костюмах, медвежьих шкурах, в вечерних платьях, плащах и кожаных ремнях, в монашеских одеяниях и в купальниках, в военной форме всех возможных цветов… как в каком-нибудь сюрреалистическом фильме. Только женщины, исключительно. Морщинистые и древние, как мир – и девственно юные, высокие и низкие, изможденно худые и безобразно толстые… Он не видел в этой толпе ни одного мужчины. Когда Он останавливался и пытался узнать дорогу – все женщины смотрели на него подозрительно и враждебно. Они не отвечали и отворачивались, поспешно убегая от Него. Когда Он, уже доведенный до крайности, резко схватил одну из них за плечо – она тут же замерла и превратилась в камень, а Его рука увязла в этом камне, и Он не мог ее вытащить. Он начал кричать – сначала от злости, а потом и от боли. И вдруг вокруг Него никого не осталось, Он стоял, онемев, посреди огромного опустевшего зала аэропорта с рукой, завязшей в каменном плече замеревшей женщины, отвернувшейся от него. Проснулся Он, когда все-таки вытащил свою руку из каменного плена и стал с ужасом разглядывать культю на месте ладони. При этом Он не чувствовал боли и крови тоже не было ни капли…

Это было очень странно. Чрезвычайно странно. Не сон сам по себе – потому что сны по своей сути являются неким видом кратковременного безумия, это Он уже давно понял, и вовсе не благодаря Фрейду. Странным и удивительным было то, что Он так детально, так выпукло и очень точно запомнил то, что Ему приснилось. Ведь Ему уже много лет ничего не снилось. Не видел снов очень давно – хотя не только эти с каждым разом все более замудренные мозгоправы, но и Его врач и одновременно добрый приятель из Берлина утверждали, что это невозможно. А Он не видел снов – и все тут. С очень давних пор.

Он тогда спал исключительно с Патрицией. Потрясающе, как мерзко может звучать слово «исключительно» по отношению к женщине, на которой ты недавно, причем по любви, женился, и, казалось бы, оно здесь как нельзя более кстати, это слово, и полностью соответствует Его убеждениям в тот период жизни. Он был вполне искренен, когда произносил, глядя в глаза Патриции, в тех учреждениях, которые для этого и созданы, разного рода клятвы и обещания, в том числе обещание хранить супружескую верность, но в то же время как-то не воспринимал эти официальные заявления как нечто, что обязывает Его отныне спать исключительно с ней и касаться исключительно ее. Тогда, в ЗАГСе Гданьска, до него не дошло и не испугало, что отныне и до конца жизни Он обречен на «вечные кандалы», как когда-то выразился с ужасом и дрожью в голосе один из Его коллег, Томаш, с которым в свое время, еще в Гданьске, они регулярно, раз в неделю, играли в сквош. Нота бене: ныне этот Его коллега, выдающийся специалист по физике элементарных частиц, живет в Швейцарии, недалеко от ЦЕРНа, со своей очередной, четвертой по счету женой. И это значит, что по каким-то причинам, граничащим с мазохизмом, он с радостью дает себя заковывать во все новые «кандалы». По крайней мере – на какое-то время. Фамилия Томаша – Негодяев, и это выглядит весьма органично, ибо в высшей степени соответствует его природе. Ни одна из его жен не захотела после свадьбы взять его фамилию и стать Негодяевой. Они все оставили себе свои девичьи фамилии. Только третья жена, известная и популярная в Гданьске радиожурналистка, добавила к своей девичьей фамилии его фамилию и называлась, хотя и всего девять месяцев, Мальвиной Татарской-Негодяевой. Он помнит, что это часто становилось поводом для шуток, что ее совершенно не смущало, ибо фамилию Татарская мало кто запоминал, а вот Татарскую-Негодяеву не запомнить было невозможно.

Он хранил верность своей Патриции вовсе не из-за этих публичных обещаний и клятв. Причина была совершенно в другом. Он находился тогда в том состояния любовной одержимости, когда все остальные женщины были для него совершенно «прозрачными». Это довольно короткий, как Он подозревал, этап в жизни влюбленного мужчины, когда он желает только одну женщину и просто не видит других, словно слепой. Именно в то время Он любил будить ее поцелуями и ласково расспрашивать с плохо скрываемым любопытством, что ей снилось, когда Он ее разбудил. Его жена Патриция проживала необыкновенно насыщенную вторую, а может, и третью жизнь в своих цветных, сюрреалистичных, полных волшебства снах. Ей удавалось, если, конечно, допустить, что этому можно научиться, видеть продолжение одной и той же истории на протяжении двух, трех или даже четырех ночей подряд! Со временем она разгадала Его хитрость с этим ее пробуждением и расспросами о сне, поняла подтекст и перестала отвечать. Просто молча прижималась к нему, а потом стягивала ночную рубашку, они занимались любовью, а потом снова засыпали. Она возвращалась в свой прерванный сон, в свои яркие фантазии, а Он погружался в тяжелое забытье, глухое и темное, которое не оставляло в его памяти ни малейшего следа. Со временем это превратилось для них в своего рода спонтанный эротический ритуал, который они повторяли и в своей спальне, и в гостиничном номере, а иной раз – и в машине, во время длительных переездов, когда Он был за рулем, а она спокойно

засыпала на пассажирском сиденье. Он будил ее прикосновением и спрашивал про сон, а она тут же прижималась к Нему, отвечала ласками, прикосновениями, деликатностью и нежностью поначалу, которые к концу превращались в дикость и ненасытность. Иногда в машине, охваченные неистовым желанием, они не могли дотерпеть до ближайшего паркинга и останавливались на обочине или заезжали в глубину лесной чащи. Он гасил фары, она расстегивала ремень на Его брюках, стаскивала их резким движением вниз и торопливо опускала голову между Его бедер. Порой – Он очень хорошо это помнит – места в автомобиле им не хватало, и тогда они вываливались наружу, Пати опускалась перед ним на колени – на мокрую траву, на твердую проселочную дорогу, иногда – на влажный асфальт, а случалось, что и на снег. Потом, когда Он еще мог собой владеть, Он хватал ее за руки, поднимал вверх, она вставала с колен, упиралась ладонями в машину, Он задирал ей юбку и не сводил глаз с ее ягодиц, шепча ей до самого конца что-то о наслаждении… Помнит Он и их долгий перелет в Австралию. Из Куала-Лумпура в Мельбурн они летели ночью и сидели прямо в середине предпоследнего ряда. Свет был приглушен. Она тогда сунула голову Ему под плед, а правой рукой закрывала ему рот…

Она сама никогда не будила его и не спрашивала про сны. Он и сейчас не мог бы сказать с полной уверенностью, была ли это ее женская мудрость или она просто знала, что Ему не снятся сны. Наверно, все-таки первое. Его жена Патриция, несмотря на свой, назовем это так, темперамент и неуемную сексуальную фантазию, которые Он очень любил в ней и которые доставляли Ему множество неожиданных, но весьма приятных переживаний, несмотря на свои крайние феминистские убеждения, парадоксальным образом считала, что «в этой загадочной игре инициатива всегда должна принадлежать мужчине». Один-единственный раз – в эротическом смысле – она все-таки его разбудила. Правда, сделала это ненарочно. Они ехали в автобусе. Это было во время их единственной и по многим причинам незабываемой поездки по Турции. По дороге из Антальи в Каппадокию. Патриция, как только поздним вечером они сели в автобус, не отрываясь, читала взятый с собой из Берлина путеводитель по Турции. Он же после жаркого дня на пляже и бутылочки вина, которую они выпили за ужином, пытался заснуть. Пати всегда старалась как можно лучше изучить страну, по которой они путешествовали. Вникнуть в ее историю, литературу, музыку, политику, обычаи и особенности. Она хотела не только все узнать – но и все это понять. Желательно изнутри. Когда они путешествовали по Калифорнии, она, кроме путеводителей, читала Стейнбека, когда пересекали Южную Африку, даже во время сафари не расставалась с книгой Кутзее. В Турцию она взяла с собой «Музей невинности» турецкого лауреата Нобелевской премии Орхана Памука. Ему это все очень нравилось. Пати была самым лучшим переводчиком и гидом из всех женщин, которые встречались Ему на жизненном пути.

В какой-то момент Он почувствовал, как что-то трется об его плечо. Открыл глаза. Свет лампочки над сиденьем Патриции падал на обложку разложенной на ее бедрах книги Памука. А ее локоть, тесно прижатый к Его руке, ритмично опускался и поднимался. Он наклонился к ней и шепотом спросил:

– Что такое, Пати? Ты что делаешь?

– Я делаю это сама себе…

– Здесь? В автобусе?! Но зачем? – прошипел Он ей прямо в ухо.

– Потому что очень хочу. Я прочитала кое-что – и мне нужно. Прямо сейчас…

Он поспешно протянул руку к выключателю. Нашел ее влажную ладонь под муслиновой юбкой, внизу живота, между бедрами. И через мгновение там осталась только Его рука. Патриция же целовала Его шею и волосы, все теснее прижимаясь к ним губами и все чаще и все более прерывисто дыша, сдерживая рвущиеся наружу стоны…

Он помнит, что утром попросил, чтобы она дала ему свою книгу на обратном пути из Каппадокии в Анталью. Долго искать это «кое-что» Ему не пришлось. Уж на пятой странице Памук начинает свой эпический рассказ чувственным, деликатным описанием страстного соития восемнадцатилетней Фюсун и ее любовника, тридцатилетнего Кемаля. В этом коротком, занимающем один абзац описании нет ничего особенного, ничего такого, о чем Патриция не знала бы из множества других книг – она впитывала их в себя, как сухая губка впитывает воду. И все же именно этот абзац вызвал у нее прилив сексуального возбуждения, настолько сильного, что она забыла на несколько минут, что находится в автобусе, полном людей. Он помнит, что отложил тогда все «важные и обязательные к прочтению» научные статьи и документацию, которые прилетели с ним в Анталью, и несколько следующих дней на пляже провел в обнимку с томиком «Музея невинности» Памука. Сначала Ему хотелось просто найти в этой книге объяснение поведению Патриции, потом это стало не очень важно, а затем и вовсе потеряло всякое значение. Его увлекла таинственная история любви, которая не имела права на существование. Первый раз в жизни Он тогда задал себе вопрос: что же такое на самом деле любовь? Он помнит, как с сожалением отложил в сторону прочитанную книгу, закурил и попытался представить себе жизнь без Патриции. И не смог – у Него просто не получилось тогда. Он и сегодня помнит, как любил ее. Однажды, уже много лет спустя, уже после их развода, она как-то спросила Его по-дружески, без всякой злости, агрессии, претензии и жалости, любил ли Он ее когда-нибудь. И Он тогда помолчал немного, а потом ответил:

– Не знаю, заметила ли ты это вообще, но однажды на пляже в Антальи, очень давно, я как-то разбудил тебя, целуя твои плечи. Ты отряхнулась от моих губ и моей нежности – как пес отряхивается, когда мокрый вылезает из озера, и сообщила мне, что у меня на губах песок и чтобы я «немедленно, черт меня дери, перестал!», потому что делаю тебе больно, дотрагиваясь до, снова процитирую, «твоих облезлых от солнца плеч». Никогда раньше я не любил тебя так, как тогда, в тот самый момент, там, в Турции, склонившись над твоими плечами, с ранящими тебя песчинками на своих губах. Я очень хотел тебе тогда об этом сказать, но вдруг мне показалось, что ты мне ответишь, что все это какие-то старомодные чертовы глупости. Так что да, я тебя любил. И не только из-за Памука…

Этих прерванных снов и пробуждений Патриции Он никогда не забудет. По очень разным – крайне разным – причинам.

Он снова взглянул на зеленый монитор над головой. В левом нижнем углу экрана мигала нечеткая надпись: 22 September. Двадцать второе сентября. Первый день осени. Маккорник говорил, что у Него в мозгу что-то лопнуло восемнадцатого марта. Вот же мать твою за ногу! Он проспал всю весну, все лето и проснулся именно осенью. Как какой-то запутавшийся суслик, который впал в зимнюю спячку совсем не тогда, когда должен был. Он гнил в этой идиотской спячке лучшее время года! «Как же можно было так бессмысленно потратить столько времени?!» – думал Он со злостью, закусывая крепко сжатые губы. Почему, ну почему не могло у Него лопнуть в мозгу хотя бы в третьей декаде августа? В августе Он же должен быть провести неделю с Эвой на Мадейре. Все было уже забронировано. С приятным и разумным гинекологом, который мог дать Эве бюллетень, уже тоже все было обговорено. В мае Он должен был лететь на конгресс в Брисбен – конгресс такой же дурацкий, как гипотетический симпозиум лесников Подлесья по вопросу геодезического программирования методов поиска залежей торфа, не имеющий никакой научной ценности и сродни рыбному рынку, только вместо рыбы программное обеспечение и много-много покупателей-китайцев, но зато в Брисбене, а значит – недалеко от Сиднея и Сесильки. Поэтому Он в фирме сообщил, что поедет «поторговать», но не меньше, чем на десять дней. Летом у Эвы каникулы, а значит – можно было их разделить между Его Берлином, ее Познанью и поездкой, первый раз с ее мальчиками, на Кипр.

Поделиться с друзьями: