Все равно будет май
Шрифт:
Под конец все же повезло. У колодца молодайка в солдатском ватнике и платке крутила обледеневший, скрипучий вихляющий ворот. Сначала Федор Кузьмич дипломатично попросил напиться. Напившись, робко закинул удочку насчет ночлега. Молодайка замотала головой:
— С луны, что ли, свалился. И думать не моги. Насчет пришлых и разных безродных людей теперь строгости немыслимые.
Лицо прохожего, и без того больное, совсем съежилось, даже посинело. Молодайка покачала головой:
— Кто будешь, дедушка?
— Из Троицкого. По сельским
— Верно, староста? — насторожилась молодайка.
— В колхозе кузнецом был. А теперь и не знаю как. Беда у меня большая.
О том, что у старика беда, молодайка догадалась сразу. По замученным тусклым глазам, вздрагивающим губам. Вздохнула. Пугливо глянула на темную безлюдную улицу:
— Чужих пускать запрещено. Расстрел!
Федор Кузьмич стоял понурый, обвислый, словно из человека хребет вытащили. Озяб да и уморился. Чувствовал: дальше идти нет сил. Это почувствовала и молодайка.
— Что делать, не знаю! — и снова быстро оглянулась по сторонам. На улице — ни души, в домишках — могильная тьма. А прохожий совсем плох. Еще окостенеет ночью под забором, и будет на ее душе грех. Решилась:
— Вон моя хибара. Иди, только побыстрей. Не дай бог кто заметит. Люди теперь разные.
В домишке у молодайки было тепло, чисто и даже стоял праздничный довоенный запах свежеиспеченного хлеба.
— Одна проживаешь?
— Одна.
— А муж?
— Был когда-то. Воюет. И сама не знаю, жив ли?
Молодайка поставила на стол горшок кислых щей, толченую картошку.
— Садись, дедушка. Перекуси. Замерз?
— Пробрало! — устало опустился на стул, вытащил из сумки Егорово сало и буханку.
— Какие у тебя дела в городе? — поинтересовалась хозяйка.
— Человека одного найти надо. Троицкого.
Сказать, что он ищет человека, служащего в полиции, не решился. Неизвестно, как отнесется к этому хозяйка. Еще выставит на мороз.
Молодайка была любопытна.
— Работает тот человек? Или как?
— Работает, — усмехнулся Федор Кузьмич, подумав о том, какой работой занимается Тимошка Жабров.
— Тогда найдешь. Теперь кто работает — все на виду. Где работает?
Такое искреннее, чистосердечное участие слышалось в вопросах хозяйки, так разомлел он от домашнего тепла, щей и чая, что, сам не замечая, рассказал молодайке обо всем, что случилось в его семье. Хозяйка сидела притихшая, с испуганным лицом. Робко предположила:
— Может, жив еще внучок.
— Надеюсь. Только вряд ли. Руку Жабровых знаю.
— Держит же земля таких выродков. Сколько людей извел! Живьем его на куски рвать надо.
— Правов таких нету.
— Какие права нужны! — заклокотала, как чайник на плите, хозяйка. — Совесть советская есть — вот и все права. Наши мужики на фронте жизни свои кладут за родную землю, а паразиты Жабровы над народом измываются. Душить их надо!
— Так-то оно так, — уклонился от прямого ответа Федор Кузьмич. Больно уж решительна
и бойка молодайка. По нынешним временам и остерегаться надо. — Мне бы только узнать, где проживает Жабров.— Узнать можно. Я завтра пойду на работу, а ты посиди дома, да никуда не выходи, не попадись на глаза черному человеку. У меня подружка есть. Уборщицей в клубе строителей работает. Там часто полицаи собираются. Она и узнает, где Жаброва найти можно.
Молодайка сдержала обещание. На следующий день, вернувшись с работы, рассказала, что Тимофей Жабров у полицаев начальником, к гитлеровцам в большое доверие вошел. Местожительства Жаброва подружка не узнала, а вот их полицейский участок или отделение — не знала, как и назвать, притон одним словом, — находится в Приютском переулке, в том здании, где до войны детский дом помещался.
Утром следующего дня Федор Кузьмич, тайком от хозяйки, вставил запал в гранату, положил ее в правый карман тулупа и отправился в Приютский переулок.
Давно, еще на гражданской войне, ему доводилось глушить гранатами беляков. Ловко получалось. Но сколько лет прошло! Не думал, что снова придется взять в руки чугунный комок со смертями, зажатыми в его рубчатом теле.
Дойдя до Приютского переулка, Федор Кузьмич спросил плетущуюся с салазками старуху:
— Где тут бывший детский дом?
— Вон он, по левой руке. Последний. Только там уж ребят нету. Там сейчас эти самые гицели…
Спохватившись, что сболтнула лишнее, старуха поспешила повернуть за угол.
В конце переулка Федор Кузьмич увидел одиноко стоящий унылый одноэтажный дом. За ним начинался овраг, поросший голым кустарником, засыпанный снегом. Дом старый, запущенный. Штукатурка во многих местах обвалилась. Грязные пятна сырости лишаями расползлись по стенам. Узкие окна, взятые решетками, темнели фиолетовыми от времени немытыми стеклами.
На каменном, выщербленном крыльце стоял часовой в затрепанной короткой шинелишке, неумело, как сноп, подпоясанной ремнем. Левое плечо часового, на котором висела не то берданка, не то пищаль, было ниже правого. Казалось, что это оружие так перекосило молодца. Часовой грыз семечки, сплевывая шелуху себе под ноги.
Когда Федор Кузьмич подошел к крыльцу, часовой выплюнул изо рта шелуху:
— Чего тебе?
— Мне това… — запнулся Федор Кузьмич. — Мне Тимофея Фаддеевича Жаброва повидать нужно.
— Для какой такой надобности? — с сознанием собственной значительности спросил часовой. Тон был грозный, начальственный, и только шелуха от семечек, как сопля, свисающая с нижней губы, портила всю картину. Смотрел подозрительно, видно, считая всех прохожих врагами и злоумышленниками.
— Соседи мы… из одного села, из Троицкого… дело есть.
— Сичас узнаю.
Часовой приоткрыл дверь, крикнул:
— Ермаков! Тут до Тимофея Фаддеича пришли.
Мутноглазая голова высунулась из двери: