Все равно будет май
Шрифт:
Других писем на ее имя, с умыслом подчеркнула мать, не было.
Где же ты, Сергей?
Глава тринадцатая
ЕСЛИ ДОЙДЕШЬ ДО БЕРЛИНА…
На географической карте, вырванной из школьного атласа, гвардии сержант Назар Шугаев каждый день отмечал продвижение на запад Красной Армии. Услышит по радио или прочтет в дивизионной газете очередную сводку «От Советского информбюро», сразу же вытаскивает из нагрудного кармана гимнастерки аккуратно сложенную карту и отмечает карандашом освобожденные от врага города и крупные населенные пункты.
Война стремительно двигалась на запад, и такие пункты в сводках назывались почти ежедневно. Когда в очередной сводке появился город Харьков, Назар написал письмо родителям. Пока дойдет письмо,
— Танцуй, Назар!
Назар готов был танцевать и без команды: в руках у старшины письмо. Из дому. Больше ни от кого он писем не получал. Схватил письмо, уселся в уголке подальше от любопытных глаз. Товарищи понимали: давно не получал писем Назар Шугаев.
Назар сразу узнал: адрес написан Настенькиной рукой. Почему? Она же сама в своем последнем письме осенью сорок первого года писала, что с ребятами эвакуируется в Саратов. Как вышло, что они оказались дома? Почему не уехали? Разорвал конверт. В глаза бросились Настенькиной рукой написанные сухие, как пепел, слова:
«Здравствуй, Назар!»
Что случилось? Почему так холодно и отчужденно написала Настенька:
«Здравствуй, Назар!»
Так спокойно и холодно могла обратиться к нему только другая, чужая, а не любимая и ласковая Настенька.
«Пишу тебе ночью, чтобы успеть до работы отнести письмо на почту. Твои родные вчера получили от тебя первую после освобождения нашего города весточку. Я твоего письма не читала, но моя подружка Оля (ты ее должен помнить, черненькая такая, она со мной еще у пресса на кирпичном заводе работала) теперь служит на почте и вчера вечером принесла мне бумажку с номером твоей полевой почты.
Назар! Нет больше в живых нашего Лешеньки. Как погиб наш мальчик, я тебе сейчас опишу. Только не знаю, о чем прежде писать. Мысли в голове путаются, я теперь совсем бестолковая стала…
Спешу с письмом, чтобы оно пришло к тебе раньше, чем письмо твоих родителей. Все, что тебе напишут твои папа и мама, — правда. Так и знай — правда! Но я хочу тебе все рассказать сама, чтобы ты все узнал от меня. А напишу я тебе, Назар, очень страшное, и ты приготовься к самому страшному. Больно думать, что, когда ты на фронте воюешь с фашистами, я наношу тебе такой удар в спину, как какой-нибудь враг или предатель. Но так уж получилось! Мне тоже очень тяжело, и я плачу, но писать нужно…
Твои отец и мать напишут тебе, что во время оккупации нашего города я жила с немецким офицером. Это правда, Назар. Я жила с ним, и не потому, что он силой заставил меня, как насиловали гитлеровцы наших девчат. Нет, я жила с ним по своей доброй воле. Вот так получилось.
Но прежде хочу объяснить тебе, как погиб наш Лешенька и почему я оказалась в городе при немцах. В том последнем письме, которое я тебе написала, когда приближались фашисты, я сообщала, что наш завод должны эвакуировать на Волгу, в Саратов. Я все приготовила и для себя, и для Сереженьки и Лешеньки и стала ждать. Твои папа и мама решили остаться. Мама тогда сильно болела, и папа не мог бросить ее одну. Теперь мама, слава богу, хорошо себя чувствует.
Не знаю, почему произошла задержка, но наш завод долго не вывозили, и мы все ждали. Наконец, когда немцы совсем близко подошли к городу, нас быстро погрузили в железнодорожный состав и повезли. Но спокойно проехали мы только полдня. Сидела я с ребятами, ничего не ожидая, как вдруг вагон дернулся, да так сильно, что с верхних полок полетели узлы и чемоданы, заплакали дети. Я выглянула в окно. Поезд стоял в чистом поле, а от него в разные стороны врассыпную к лесу бежали люди.
Не успела я сообразить, что происходит, как снова удар потряс вагон. А потом еще и еще. Тогда я поняла: бомбят! Вагон наш наполнился дымом, пылью. Народ начал кричать страшными голосами, зазвенели стекла. Ужас какой-то! Схватила я на руки Лешеньку и, толкая вперед Сергея, где ползком, где на четвереньках, через разбросанный, развороченный домашний скарб стала пробираться к выходу. Все сбились в тамбуре в клубок. С трудом я с ребятами выбралась
из вагона. Паровоз наш уже лежал на боку и несколько вагонов горело. Весь луг был усеян людьми, они бежали к лесу. Кинулась и я с детьми. Но не успели мы пробежать метров тридцать, как фашистский самолет пролетел совсем низко над головой, так низко, что видна была морда летчика. Он улыбался. Это я хорошо рассмотрела. И сразу же ударила пулеметная очередь. Меня словно толкнуло в спину, и я упала на землю и потеряла сознание. Когда очнулась, то бросилась к Лешеньке. Он лежал ничком, уткнувшись лицом в траву. Весь затылок у него был разворочен пулей или осколком. Тогда я бросилась к Сереженьке. Он лежал в сторонке, на спине. Мне сразу показалось, что и он убит, и я чуть не сошла с ума. Я схватила его на руки, стала трясти и кричать: „Проснись!“, „Проснись!“. И он очнулся, был жив и невредим, только сильно напуган. Он начал дергаться и силился что-то сказать, но слова застревали у него в горле. Я легла на землю и прижала его к груди, чтобы укрыть от пуль и осколков. Немецкие самолеты еще летали над лугом, бросали бомбы и стреляли из пулеметов. Но я уже ничего не сознавала. И луг, и люди, и небо качались в моих глазах, и я только прижимала к себе моих ребят — живого и мертвого.Сколько мы так лежали, не знаю. Когда самолеты улетели, то те, кто остался жив, разбрелись кто куда. На лугу остались только убитые и тяжело раненные. Уже начало темнеть, и стала слышна артиллерийская канонада: приближался фронт. Возле разбитого вагона я нашла подходящую доску и стала рыть могилу для Лешеньки. Рыла долго, до самой ночи, руки стали в ранах и волдырях. Все же яму я вырыла, положила туда Лешеньку. Слез у меня уже не было. Словно все окаменело во мне: и грудь, и голова. Засыпала землей, положила на маленький холмик пучок полевой мятой травы. Сереженька тоже не плакал, только широко раскрытыми глазами следил за тем, как я хоронила его братика. Потом я взяла Сереженьку на руки и поплелась домой.
Сама не знаю, как я тогда не тронулась умом. Верно потому, что на руках был Сереженька. Обратно шла три дня, было очень трудно идти с Сереженькой. Но дошла. Думала, что самое страшное позади. А оказалось, что самое страшное еще впереди…
В нашем городе были немцы. Первое время я очень боялась, особенно за Сереженьку, и не выходила на улицу. Но немцы нас не трогали. Только заставили меня зарегистрироваться и работать на овощной базе. Там мы перебирали картофель и паковали его в мешки, которые отправляли в Германию.
Уже перед рождеством у нас в доме поселился немецкий офицер, обер-лейтенант. Фамилия его Хикке. Звать Фридрихом. Он был уже пожилой, лет сорока пяти, а может, и больше. Родом из Берлина. Из себя сытый, блондинистый, как Петр Никодимович. Пишу я это тебе на всякий случай.
Хикке занял ту угловую комнату, где мы с тобой жили, а я с Сереженькой перебралась в маленькую, возле кухни. Хикке нас не обижал и любил играть с Сереженькой. Один раз он даже принес Сереженьке два леденца в обертке, в другой раз пряник. Такие до войны продавались в булочных, и их никто не брал. А теперь, хотя пряник и был как камень, Сереженька его сосал два дня — сладкий.
Хикке часто показывал папе, маме и мне фотокарточки своей семьи. У него в Берлине есть жена и трое сыновей. Он их очень любил, каждый вечер писал им письма и часто посылал посылки — два раза в неделю. Работал он в продовольственном отделе и был рад, что находится далеко от передовой.
А в феврале, как раз в день Красной Армии, который мы праздновали тайно от Хикке, Сереженька заболел. Или простудился, или какая зараза пристала. Только пришла я с работы, а он лежит горяченький, потный и плачет. Я побежала за фельдшером Демидом Петровичем, помнишь, он твоего папу лечил. Демид Петрович сказал, что дело плохо и лучше позвать доктора. Я начала бегать по всему городу, но врачей почти не осталось. Клейнера гитлеровцы угнали, Волков эвакуировался. Нашла я старика доктора Волосевича Станислава Казимировича, который еще до революции служил в земской больнице и живет возле собора. Станислав Казимирович уже к больным не ходит и сам еле-еле душа в теле, но я упросила его, и он пришел и посмотрел Сереженьку. Сказал, что спасти мальчика может только одно заграничное лекарство, но такого лекарства в городе нет. Все же я попросила, и Станислав Казимирович написал рецепт. С тем рецептом я, как сумасшедшая, обегала все аптеки, но там мне сказали, что такого лекарства, наверно, не будет до конца войны.