Все ураганы в лицо
Шрифт:
В представлении губернатора Сазонова жил своеобразный облик этого Арсения. Арсений рисовался ему громадным мужиком с лохматой угольно-черной бородой и мрачным взглядом налитых кровью глаз. На большевистском агитаторе была красная рубаха, а за поясом — топор. Сазонов понимал, что в жизни Арсений совсем другой и, конечно же не носит топора за поясом. Он, должно быть, неотличим от сотен других рабочих, иначе трудно было бы ему скрываться в маленьком городке Шуе. Но картинное представление вопреки всему жило. Все последние годы Арсений был главным врагом Сазонова. Этот человек, о котором Сазонов не знал ничего, кроме его вымышленного имени, был источником постоянных беспокойств, ночным кошмаром губернатора. Арсений присутствовал всюду и даже здесь, в святая святых империи, в кабинете председателя совета министров, он напомнил о себе, встал на пути Сазонова к министерской власти, а со страниц листовок кричал в лицо Столыпину: «Столыпин — погромщик и убийца! Долой же проклятое самодержавие! И да здравствует социализм!» И вся полиция, и жандармерия, и казачьи сотни, сам всемогущий Столыпин были бессильны против этого неведомого
— Что вы предприняли для ареста агитатора? — спросил Столыпин.
— Я обещал за его голову пять тысяч рублей. Оповещены полицейские, жандармы и казаки. За дело взялся опытный агент шуйского уездного управления полиции урядник Перлов.
— Каковы результаты?
— Арсений стрелял в урядника, когда тот пытался задержать его.
— Великолепно. В таком случае, трудно понять, кто за кем охотится: полиция за агитатором или агитатор за полицейским? Продолжайте!
— Не так давно шуйские рабочие устроили хлебную забастовку. Арсений вывел десять тысяч рабочих, говорил перед ними речи. Газета «Владимирец» зафиксировала его слова. С позволения вашего высокопревосходительства…
«Арсений указал, что причины непомерно высоких цен на хлеб кроются в общей правительственной политике, в политике министра Столыпина, при которой из голодающей России хлеб вывозится за границу и продается там вдвое дешевле, чем внутри страны».
Столыпин провел рукой по волосам.
— И полицейские, конечно, спокойно слушали доклад агитатора, и никто даже не попытался схватить его.
— Никак нет. Казачий вахмистр посоветовал исправнику Лаврову застрелить Арсения.
— И что исправник?
— Исправник поднял револьвер. Арсений заметил это, спокойно расстегнул полушубок и сказал: «Стреляйте, негодяи! Вы можете убить меня, но не убьете революционного духа рабочих». После чего вахмистру и Лаврову пришлось убраться. Толпа разорвала бы их в клочья.
— Очень любопытные дела происходят в вашей губернии. Распоряжается там не губернатор, а какой-то агитатор, большевик, ставленник Ленина. Я скажу вам одно: ваш Арсений отлично разбирается в политической экономии, он даже знает, где и по каким ценам мы продаем хлеб за границей. Я скажу вам даже больше: в прошлом году Арсений был в Швеции, встречался на партийном съезде социал-демократов с Плехановым, Лениным и другими лидерами противоправительственной партии. К сожалению, установить, кто скрывается за псевдонимом «Арсений», до сих пор не удалось. Это опасный враг. Умный, изворотливый, дерзкий. Я не сомневаюсь, что он не уйдет от правосудия. Но вы, лично, не передоверяя никому, обязаны проследить, чтобы после ареста Арсения им занималась не судебная палата, а военно-полевой суд. Военно-полевой суд — это смерть! Даже если отбросить все политические обвинения, Арсений повинен в уголовном деле: в покушении на убийство должностного лица. О ходе дела информировать меня.
Официальный, сухой тон. Никакой аффектации. За все время, пока шел разговор, Столыпин ни разу не улыбнулся, не проявил дружественной фамильярности. И владимирский губернатор невольно подтянулся. Из кабинета он вышел с твердым намерением немедленно вернуться во Владимир и заняться искоренением всяческих комитетов, которые так неожиданно загородили ему дорогу к министерскому креслу.
— Ужо погоди, Арсений или как тебя там!.. — бормотал он, шагая по пустынным коридорам дворца. — Вздерну я тебя, голубчик, тогда будешь знать…
А Столыпин продолжал неподвижно сидеть в своем кабинете, откинувшись на спинку кресла. Он был недоволен разговором с владимирским губернатором. Когда они были на равном положении, ограниченность Сазонова как-то маскировалась: ведь оба они тогда чувствовали себя чуть ли не обойденными, при встречах дружно поносили выскочек и всю ту породу ловкачей, которые малыми средствами добиваются многого, оба верили, что преданная служба престолу рано или поздно будет вознаграждена. Теперь Сазонов рисовался Столыпину уже в ином свете: чего стоит человек, который не может навести порядок в одной-единственной губернии? Столыпину приходится заботиться о порядке во всей империи. Конечно же, Сазонов, увы, не государственный человек. Ему недостает того внешнего беспристрастия, солидной неторопливости, умения создавать нужную дистанцию между собой и нижними чинами, а главное — широты мышления и еще многого, на первый взгляд несущественного, что в совокупности и отличает государственного мужа от чиновника. Конечно же, вместо того чтобы пройтись огнем и железом по губернии, может быть, затребовать подмоги у московского генерал-губернатора, этот человек поставит на ноги всю полицию и жандармерию, и все лишь затем, чтобы изловить одного-единственного агитатора. А когда агитатор в конце концов будет выловлен, начнется бесконечное судебное разбирательство, и агитатор, используя трибуну суда, будет кричать во весь голос о прогнившем насквозь самодержавии и призывать к свержению существующего строя, а бойкие репортеры напечатают все это в утренних газетах. Потом… Потом в защиту агитатора выступит та самая «общественность»…
Столыпин с горечью думал об упадке Российской империи. Были великие реформаторы, общественные деятели первого ранга, властные государи, талантливые полководцы, не жалевшие живота своего во славу России. Куда все девалось? Во всей империи днем с огнем не сыщешь умного, сильного аристократа. Знать выродилась, погрязла в мелких дворцовых интригах, дворянство утратило былое представление о чести, о преданности престолу. Один он, Столыпин, сохранил в себе старую закалку и вынужден вливать свою энергию в каждое, даже самое мелкое дело, гальванизировать одряхлевший государственный организм и таких вот правителей, как
Сазонов. Деяния древних даже в своих крайностях были величественны. Когда сенатор Гай Метелл спросил у Суллы, когда и чем кончится резня в Риме, Сулла пожал плечами: «Я еще не решил, кого прощать». — «Ну, так объяви, кого ты решил покарать!» Сулла составил список приговоренных к смерти, а потом каждый день вносил туда все новые и новые имена. И так до бесконечности. Когда же его вызвали в Собрание для ответа, он заявил, что так будет и впредь, до полного искоренения всех неугодных.И можно ли хоть на мгновение представить в роди Суллы, скажем, того же Сазонова, тем лишь и озабоченного, как бы, не замарав своих пухлых ручек в крови, усесться в министерское кресло? Сазонов жесток мелочно, по-мещански. Что будет, если такой человек получит пост министра внутренних дел? Он прежде всего обрушится на своих личных врагов. Лучше иметь сенатором коня, чем министром Сазонова…
Столыпин бережно хранил портрет одного из своих родственников, у которого в свое время любил бывать: Николая Аркадьевича. Этот вельможа, камер-юнкер, был своего рода фамильным эталоном, мерилом государственной непреклонности, отправной точкой для Петра Аркадьевича. Николай Аркадьевич Столыпин доводился двоюродным дядей известному поэту Лермонтову. Так вот, когда убили на дуэли Пушкина, Николай Аркадьевич сказал Лермонтову: «Дантес молодец, он избавил двор от ядовитой гадины!» На что Лермонтов ответил: «Есть божий суд…» Но Николай Аркадьевич не боялся божьего суда, не боялся высказывать вслух все, что он думает о Пушкине, о поэтах вообще, о плохих слугах престола. То был железный человек, понимавший, что власть должна быть твердой, непреклонной, без либерального сюсюканья, без попустительства крамольным элементам. А если Пушкин — гений, то он во сто крат вреднее для престола, нежели посредственный стихоплет, и тем скорее нужно с ним расправиться. Чем, собственно, поэт, писатель отличается от агитатора? Поэт мнит себя посредником между властью и народом, но посредничество-то всегда буйное, в пользу того же самого народа. Белинский, Некрасов, Чернышевский, Добролюбов, Герцен — это они расшатывали царский престол. И расшатали…
Нужна полиция, нужны маги и волшебники полицейского сыска. Сейчас нужна такая полиция, какой не бывало ни у Наполеона, ни у Бисмарка. Сегодня Столыпин пообещал совету дворянства, что через двадцать лет искоренит революцию и в умах, и в сердцах. А когда не так давно на него совершили покушение, он заявил с думской трибуны: «Не запугаете!» Он насадил своих агентов в Петербургский комитет большевиков, в Московский комитет, в комитеты других городов. Он будет взрывать комитеты изнутри, зашлет своих азефов в думскую фракцию социал-демократов, во все их организации. Он поднимет полицейскую службу до профессионального совершенства, и тогда ни один Арсений не сможет укрыться от его карающей руки…
Столыпин взял толстый красный карандаш и пометил в памятной книжке: «Арсений???»
ДЛЯ ЧЕГО СОЗДАН ЧЕЛОВЕК
Социолог, историк, юрист, наконец, видный общественный деятель профессор Ковалевский привык иметь дело с человеческой натурой, с запутанными, сложными отношениями общественных классов. Профессору было уже под шестьдесят, большую часть жизни он потратил на то, чтобы выявить некую тенденцию в поведении и идеологии этих классов, отделить добрую волю субъективных волюнтаристов от подлинного исторического процесса. Иногда он с грустью думал, что просто не в состоянии выделить роль и значение каждого класса в современном обществе. У себя в Политехническом институте он прислушивался к мнению молодых профессоров, студентов, так как молодежь всегда несет в себе веяния века. Революция в России вызвала у молодежи бурный интерес к социальным вопросам, в коридорах и аудиториях института открыто ревизовали различные экономические учения. В бесконечные дискуссии втянулись молодые профессора Байков, Павлов, Шателен да и сам Ковалевский. Перетряхивали теории Кенэ, Адама Смита, Рикардо, Сэя, Мак-Куллоха, Бастиа, Сениора, Гильдебрандта, Книса, Роммера, поносили и защищали господина Струве. Ковалевский считал, что подлинная личность проявляет себя прежде всего в самостоятельности суждений, а потому с одинаковым интересом принимал полярные точки зрения. К сожалению, в спорах оппонентов было много школярского, вычитанного из книг, и мало самостоятельного осмысления.
Возможно, потому профессор Ковалевский как-то сразу заприметил студента экономического отделения Фрунзе. Этот студент в диспутах не участвовал, появлялся только на зачетных сессиях. Зато вся недюжинная сила его ума с блеском проявлялась в это ответственное для студента время. Он отличался самостоятельностью и широтой воззрений, удивлял профессоров своей необъятной эрудицией. В нем угадывалась крупность натуры. Государственное право, история русского права, психология, история философии, политическая экономия… По этим предметам он уже шагнул на четвертый курс, тогда как другие только приступали к их изучению. В своей неуемной жажде познания он обошел всех. Профессора одобрительно говорили: «Весьма, весьма…» Впрочем, Фрунзе меньше всего заботился об отметках. В его поведении не было ничего школярского. Именно самостоятельность мысли и изобличала в нем подлинную увлеченность наукой. Хорошо владея французским и английским языками, он цитировал европейских экономистов по первоисточникам. Он мог не соглашаться с учебниками, с преподавателями, его комментарии к любому учению были полны спокойного остроумия, поражали своей парадоксальностью. Вот этот дух мятежного несогласия и уловил профессор Ковалевский. Однажды, когда Фрунзе заметил, что у великого Кенэ категория экономического закона еще не отдифференцировалась от категории закона природы и что, уловив объективный характер экономических законов, Кенэ не смог обнаружить их социальной природы, их исторически преходящего характера, Ковалевский догадался: студент увлечен Марксом.