Все ураганы в лицо
Шрифт:
— Такие вещи нужно записывать, — сказал Короленко. — Вот вы увлечены экономической наукой. Я тоже некогда был увлечен. Учился в технологическом институте, учился в сельскохозяйственной академии, учился в горном институте. Все это объяснялось стремлением быть полезным нашему безграмотному, забитому народу. А потом оказалось, что служба моя совсем в ином. Ну а вдруг если ваша экономическая наука — не цель, а средство и назначение ваше совсем в ином? Вы рассказывали о своем увлечении ботаникой. Видите ли, послали из Туркестана в Петербург редкую коллекцию растений и даже получили благодарность от академиков. Так почему же вы не пошли по ботанической стезе? Вы знаете латинские названия каждой тамошней травки, читали Коржинского и других авторитетов в этой области. Вам известно, что те земли
Фрунзе тогда не стал отвечать. Да вопрос и не требовал ответа. Оставалось лишь удивляться проницательности писателя. Он не признавал науки ради науки, ботаники ради ботаники, литературы ради литературы. Все имело смысл лишь как служение более высокой цели. Он намекнул, что Фрунзе не лишен дарования как рассказчик. А Фрунзе никогда не посмел бы показать ему свои стихотворные опыты. Стихи пишут все студенты. Короленко же требовал глубокого отношения к фактам действительности, того отношения, какое просматривалось в его строгих, кристально чистых очерках и рассказах.
От Короленко у Фрунзе осталось ощущение суровой чистоты.
В литературное общество приехали еще до того, как большой зал стал заполняться публикой. Те, кому предстояло сегодня выступать, были уже в сборе. Александр Блок, Андрей Белый, Леонид Андреев. Из стариков — Градовский, Венгеров, Сологуб, Мережковский.
Фрунзе сразу понял, о каком сюрпризе говорил Анненский: из Полтавы приехал Короленко! Он узнал студента-экономиста, указал на пустой стул рядом с собой.
— Возмужали. Что пишут из Туркестана? Как называется то симпатичное растение? То, из которого делают посохи для стариков.
— Асамуса.
— Вот именно. Будете в родных местах, вспомните меня.
И снова Фрунзе подпал под обаяние этого удивительного человека. Разумеется, посох ему пока не требовался, да и вряд ли когда потребуется. В нем кипели силы и прорывались, когда он выступал защитником крестьян, участников волнений на Украине, и когда публично на суде защищал невинно осужденных удмуртов, изобличая самодержавие, и когда поднял голос в защиту Горького. Гражданский накал Короленко был высок.
И вместе с тем, странное дело, у Михаила Фрунзе больше не было восторженного преклонения перед Короленко. За три года что-то изменилось. Изменился, конечно, не Владимир Галактионович. Изменился сам Фрунзе. С некоторых пор он словно бы обрел второе зрение, стал жестче в оценке людей. Перед ним непонятным образом обнажилась основная черта характера Короленко: он был защитником, а не борцом в прямом смысле этого слова. Защитники нужны. Но защищать и разоблачать — это еще не значит управлять событиями. Управлять событиями… Фрунзе знал людей, которые управляют событиями.
— Мы, студенты, восхищены вашей защитой Горького.
Короленко спрятал улыбку в бороду, погрозил пальцем:
— Если придется защищать вас, Миша, можете не сомневаться, я сделаю все наилучшим образом. Вот вам конфетка!
Он порылся в карманах и в самом деле достал конфетку. Потом их разлучили. Зал был полон. Поэты читали стихи. Блок, весь в черном, с изысканно-небрежно повязанным галстуком, наклонив пепельно-золотую голову, меланхолично бросал в передние ряды:
Я на земле грозою смятый И опрокинутый лежу. И слышу дальние раскаты, И вижу радуги межу…И в символике его стихов было нечто волнующее, завораживающее.
Потом читала барышня с красивым тонким лицом нервного типа:
Мечты — обман, а жизнь — жестокий сон, Полна душа и горечи, и яда. И слушать некогда нездешний тихий звон Души, стихов и песенного лада.Читал Андрей Белый, худой усатый молодой человек с «нездешними» лазоревыми глазами, читал что-то про эфирную дорогу и порфирную стезю зари, о собственной душе, славящей
бога. И еще про отчаяние: «Довольно: не жди, не надейся — рассейся, мой бедный народ!»Иногда Михаилу Фрунзе казалось, что все это — переполненный зал, Блок, Короленко, утонченная поэзия, изысканность публики — только легкий красивый сон. Если бы сейчас подняться туда, на сцену, и, оттеснив Белого, Сологуба, бросить в публику свое, рабочее, может быть, не такое красивое, как у Сологуба и Белого, прямо скажем, корявое с точки зрения поэтических канонов, но, как он убедился, очень, очень нужное шуйским и ивановским ткачам!..
Нас много, нас много! Вставайте же, братья! Не надо ни слез, ни бесплодной мольбы. Проклятье насилью, тиранам — проклятье! Мы долго страдали! Вставайте же, братья! И будем борцы — не рабы!..Вот тогда Владимиру Галактионовичу в самом дело пришлось бы защищать его. Не здесь, а перед жандармами. Короленко прав в одном: человек создан для счастья — но каждый понимает его, это счастье, по-своему.
Как-то в Москве Фрунзе завернул в зоологический сад. Он любил птиц. Под проволочным куполом экзотические птички рылись в отборном зерне, весело щебетали. Здесь был их рай. Но вот его взгляд остановился на каменной груде, где сидел насупившийся беркут. Его задернутые пленкой глаза были полны презрительной тоски. Грузный от бессилья, неподвижный, он не притрагивался к пище. И не верилось, что его крылья, может быть, совсем недавно ощущали холод горных высот.
Фрунзе понял тогда его орлиную беду и долго простоял перед клеткой. Было жаль птицу, рожденную для свободного полета. «Человек создан для счастья, как птица для полета! Именно, как птица для полета. Весь организм орла приспособлен к могучим полетам, и весь организм его есть парадокс, когда он сидит в клетке, и такой же парадокс — современный человек и современное человечество» — это сказал Луначарский, объясняя знаменитый рассказ Короленко «Парадокс».
Сейчас Фрунзе живо представил себе лысоватого человека, то и дело поправляющего пенсне и беспокойно расхаживающего по палубе грузового парохода стокгольмской линии. Был шторм, и суденышко переваливалось с борта на борт, а Луначарский словно не замечал ничего. На борту находился табун цирковых дрессированных лошадей. Когда пароход врезался в подводную скалу и вода хлынула в котельную, раздался взрыв. Кони взбесились. Фрунзе знал, как обращаться с лошадьми, и кинулся их успокаивать. Другие пассажиры откачивали воду, Луначарский был среди них. Он не отходил от насоса до утра. Когда Фрунзе оказался рядом, он сказал:
— Парадокс! Мы в роли потерпевших кораблекрушение. Признак не из добрых. Я не склонен к суеверию, но порою игра случая носит какой-то до ужаса осмысленный и как бы символический характер. Вы не находите?.. Сущность взаимоотношения человека и стихии еще не разгадана.
Его слова, по-видимому, следовало принять за шутку…
Сейчас, слушая стихи и доклады знаменитостей литературного мира, Фрунзе думал, что все они, в том числе и Владимир Галактионович, очень смутно представляют, в чем оно, счастье человека. Тот же Короленко ответил: в служении своему народу. Но что понимать под этим? Все они, собравшиеся здесь, ровным счетом не представляют то самое будущее, о котором любят так много разглагольствовать со своих либеральных позиций в своих благоустроенных салонах. Фрунзе мог бы объяснить им кое-что… Но поймут ли они его, захотят ли понять?..
Он усмехнулся, осознав абсурдность своих притязаний. Просто это был не его мир. Раньше ему только казалось, что он как-то причастен к литературе, к искусству, что он — свой для этой среды. То был самообман. Может быть, во всем зале он один, не опутанный поэтическими туманами, знает, для чего создан человек, в чем смысл его существования… И к такому познанию приходят не через поэзию и даже не через науку… Безграничная ценность жизни не может быть отгадана только с одной стороны.
Он взглянул на большие часы в углу сцены, тихо поднялся и, стараясь не обращать на себя внимания, вышел из зала.