Всё живо…
Шрифт:
– Интересно было бы послушать в изображении нашего дорогого друга Ираклия гостеприимного хозяина этого дома Фрица Филипповича Штидри. Это один из лучших опусов нашего бедного друга. В сущности, это мимико-жестикуляционная миниатюра, подмеченная острым глазом человека, который понимает, что такое юмор. Покажи, Ираклий, это будет очень интересно. Ты уже показывал Штидри в его присутствии. Не бойся, не может же он обидеться на то, что ты показываешь его мимику и жесты, в то время как он за это и получает деньги.
Надо вам сознаться: я и раньше показывал Штидри в присутствии самого Штидри. Но, боясь испортить с ним отношения, я делал это
– Третью симфонию Бетховена, пожалуйста. Фриц Филиппович, вы на меня не сердитесь, но сегодня вы играли так.
Я делал несколько взмахов. Через несколько тактов Штидри закрывал крышку рояля, подходил ко мне, похлопывал по плечу и говорил:
– Очен хорошо. Надо больше давать люфт под мышки. Воздух, воздух. Давай, давай, получится.
Но здесь! Что я должен был сделать? Намеком показать нечто шумное… Не мог я при этой аудитории, которая только что была свидетелем исполнения Штидри, показать испуганно и приблизительно, тогда как комнату наполняли люди, от которых, в известной степени, зависела моя судьба. Впрочем, что я болтаю, ни о чем я не думал. Я знал только одно: сегодня это надо сделать по-настоящему. Уши пылали. Я не только напустил волосы на лоб и приподнял на одну секунду кончик носа, чтобы передать сходство, но несколько раз по-птичьи повертел головой и с криком «нун етс дритте симфони фон Бетховен», подскочил, как Штидри. Но звука не последовало.
Штидри встал, закрыл крышку рояля, подошел ко мне и сказал:
– Нимальс, никогда. Отвратительно. Мало и плохо похож. Нахал. Толстяк.
Соллертинский торжествовал.
– Кой черт понадобилось тебе показывать Штидри так необыкновенно грубо? Я посоветовал? Мизерабль несчастный! Ты погляди, в каком он состоянии. Как только он очнется, возможно, тебя попросят о выходе.
Я не знаю, что происходило в темном для меня сознании Штидри, но, походив несколько минут по комнате, он остановился около меня, показывая при этом на Соллертинского:
– Тепер будет вот кто – Ванька С О Л Л Е Р Т И Н С К И Й!
Иван Иванович забеспокоился:
– Кому надо смотреть этот сюжет? Это слабо, глупо и не смешно. Показывай, пожалуйста. Скажи только, когда начнешь, чтобы я мог легонько соснуть. Объясни, с каких это пор Штидри стал у тебя главным консультантом по части русского языка и литературы? Прошу вас, показывайте!
Скажите, что я должен был делать? Когда Соллертинский просит показать Штидри – это пожалуйста! А когда Штидри просит показать Соллертинского – это я боюсь? Я вынужден был показать Ивана Ивановича. Конечно, я должен был бы снять все краски и показать поделикатнее. Но я не сделал это, наоборот, для того чтобы больше ощущалось сходство с оригиналом, я решил произнести несколько фраз из его вступительного слова, которое все мы, сидящие в этой комнате, слышали сегодня в филармоническом зале. Встав перед гостями, я сложил руки на желудке. «Мой Иван Иванович», время от времени делая какие-то судорожные движения, торопливо произносил:
– Третья часть Первой симфонии Малера – это траурное шествие зверей в манере Калло. Лесное зверье хоронит умершего в лесу охотника. С печальным напевом движутся волки и вороны, зайцы и лисицы утирают притворные слезы. И вдруг на фоне квакающих звуков кларнета вступают засурдиненные трубы, излагающие тему известной австрийской песенки «Эх, что ж ты спишь, братец Яков». К заунывным голосам присоединяются массивные инструменты, и похоронное
шествие превращается в экстатический гимн природе. Это создание, опережающее свое время, ибо оно писано в манере экспрессионизма, задолго до возникновения мирового экспрессионизма. Нам кажется, что люди, увлекающиемся музыкальным искусством, не могут постигнуть его движения без постижения музыки Малера.Я получил столько одобрений, сколько заслуживал. От Ивана Ивановича я не получил никаких одобрений.
Он сказал:
– Я уже выразил свое мнение об этом пасквиле. Это глупо, пошло и не смешно. Гнусно. С завтрашнего дня начинается наш поединок, и я бы не хотел быть на твоем месте, мой бедный. Для того, чтобы вступать в спор, надо иметь два ума на двоих, а у нас один, и он покуда не принадлежит тебе, бедняга. Ты этого хотел, Жорж Данден, – получай. Да, кстати, кто-то очень метко сказал, что если тебя рубануть широкой турецкой шашкой по твоей толстой шее, то башка твоя полетит вверх. Сегодня я убедился, что у тебя в черепе аптекарская чистота. И его нельзя наполнить, потому что нечем.
Я не представляю, как стали бы развиваться события, если бы не композитор Владимир Владимирович Щербачев, который до сих пор стоял в молчании, облокотясь на крышку рояля, а тут вдруг проявил инициативу и сказал, обращаясь ко всем:
– Среди нас находится мой ученик, композитор Борис Александрович Арапов, он тоже очень похоже изображает Ивана Ивановича. Давайте попросим его представить нам его вариант для сравнения.
И вот на место, на котором только что стоял я, вышел в ту пору молодой ленинградский композитор Борис Александрович Арапов. Он сказал:
– Иван Иванович, ты говоришь гораздо интереснее, острее и характернее. В показе Андроникова ты напоминаешь некую застывшую манную массу. Ты разговариваешь вот так.
И, сделав в возухе жест пальцем, напоминающий вихрь, он хрипло закричал:
– Пю……. Малер, Малер, Малер, Малер. Малер – гений, его назвали посредственностью. Малер-европеец, умирающий с часами в руках. Малер показывает лесных зверей. Без меня бы никто не знал Малера. Малер – гений, да и я не дурен.
И с воем, похожим на сигнал «скорой помощи», Арапов закончил свой великолепный шарж.
Досада кольнула меня – араповский «Соллертинский» был много лучше моего.
Надо было видеть, что стало с Иваном Ивановичем! Никогда прежде не приходилось мне наблюдать человека, который от расстройства чувств стал бы выпадать из кресел снизу вверх, ударяясь при этом животом о воздух.
– Что это? Кто позволил? Как можно изрыгать такую отсебятину в то время, как мы наслаждались здесь показом высококвалифицированного мастера? Да есть ли здесь хозяева или здесь все без царя в голове?
Долго еще он волновался. Вечер был совершенно расстроен. Штидри опять начал ходить по комнате, напевая что-то серьезное. Гости, уже одетые, подходили к нему проститься, он говорил: «Адио, майн либер» – и помогал поощрительным движением ладони в лопатку по направлению к двери.
Когда я стоял одетый, ко мне подошла Ирина Францевна, жена Ивана Ивановича. Смущаясь и рассматривая свою руку, негромко сказала:
– Ванечка просил передать вам, что он нисколько не сердится. И просил поскорее прийти к нам. Он хочет, чтобы между вами все осталось по-прежнему. Только после того, что позволил Борис Александрович, Ванечка понял всю меру вашего дружеского такта и участия. Приходите скорее. Не откладывайте. Я должна идти. Он меня ждет.