Всего одна жизнь
Шрифт:
Муся плакала, и свежий ветер с гор размазывал слезы по ее лицу. Ваня молча дергал носом, крепко прижимая к своему плечу мое. Быстро темнело. Мы смотрели на стеклянное весеннее небо над голыми горами, на густую синеву, плававшую в ущельях, и на белый дым, тянувшийся от натужно пыхтевшего паровоза.
Потом Муся вспомнила о следующем дне, об обычном для меня трудовом вторнике, и о том, что я в этот вторник дежурю. Потом мы решили, что мне нужно сойти у Старого Рудника. Поезд делает там остановку на несколько минут, первую после отправления со станции. До Старого Рудника километров десять, но наш «курьерский» тратит на них почти полчаса. Добраться так поздно вечером из Рудника до города будет, конечно, сложно. Но
На Старом Руднике мы снова прощались с Ваней на засыпанной шлакам платформе, а Муся стояла над нами в проеме вагонной двери и продолжала, наверное, плакать в темноте.
— Поверь, если бы не аспирантура… — расстроенно говорил Ваня.
— Конечно, — кивал я. — И не думай. Все правильно. Только мне очень тяжело…
Я бы никогда не говорил так трезвый. Это ведь — выставить свой эгоизм голеньким. То, что мы всегда так тщательно прячем.
— Нет, нет, все правильно. Еще пару лет, и тебя не сдвинешь. Я же знаю тебя… — горячо убеждал я. — А у тебя ведь башка для больших дел. Давай! — Я обхватил его обоими длинными руками, и мы поцеловались.
— Вовка, — сказал Ваня, и глаза его в полумраке были большими и жуткими, — помни, что у тебя есть брат….
Вагон дернулся и пополз.
— Володя! Будь здоров! — крикнула Муся.
— Вовка… — сказал Ваня.
— И ты помни, что у тебя есть брат… — перебил я его.
— Садитесь, садитесь, — торопила Ваню проводница.
Ваня шел рядом с вагоном, держась одной рукой за поручень, а другой — за мою руку. Поезд убыстрял ход.
— Садись, — сказал я и помог Ване взобраться на первую ступеньку. — Муська! Я целую тебя! Всего вам хорошего!.. — крикнул я в темноту. Паровоз пыхтел уже изо всех сил, обдавая все вокруг дымом, от которого у меня слезились глаза.
Я долго и бесцельно бродил по пустой темной платформе, засыпанной шлаком. Здесь все платформы засыпают шлаком, без него полгода стояла бы на них такая же, как вокруг, непролазная грязь. Потом, обогнув деревянный сарай, заменявший вокзал, я подался к поселковой столовой, у которой при большой удаче можно поймать попутную машину в город. Последний автобус отсюда ушел в восемь. Наверное, теперь придется топать двенадцать километров до города по грязнющей дороге. Я был в своем единственном парадном костюме и туфлях, а не в резиновых сапогах, которые не снимаю почти весь май. И когда ко мне идут в гости, даже в июне, после дождя, надевают сапоги: иначе не пройдешь пятьдесят метров от асфальтированной дороги до парадного. Разве только босиком… За последние три года горисполком несколько раз пытался нас благоустроить, но несовершенная техника застревала в весенней и осенней грязи, а летом никому не приходило в голову заниматься этим делом.
Сапоги я оставил у Лены, когда собирался на проводы. Плакали мой костюм и мои туфли. Но мне было наплевать. Мне на все было наплевать. Решительно на все. Я чувствовал себя совершенно одиноким. Я вдруг понял, что кроме отца с матерью, которые убийственно далеко, у меня и был-то один настоящий друг — Ваня. Даже Сергей постепенно отдалился, ушел в прошлое, стал юношеским воспоминанием. И виделись-то мы с ним в последний раз четыре года назад — когда от меня ушла Оля.
Я шлепал, не разбирая дороги, к столовой, и думал о своем одиночестве, о том, что в свои двадцать восемь лет ничем не могу похвалиться — одни потери, и мне было так жаль себя, так щемяще жаль… И одновременно я понимал, как это противно, когда здоровый дядя, этакая дубина, жалеет себя. Противно!
У столовой, на просторной площади, а вернее — на широкой поляне меж холмов, неожиданно оказалось много машин. Тащиться в город пешком, по всей вероятности, не придется.
Я стоял на тускло освещенной несколькими фонарями площади и оглядывал заляпанные грязью до бровей «Волги», «Победы», «Москвичи». Ни в одной из машин не было
никаких признаков жизни. Я вошел в столовую.В столовой — длинном одноэтажном доме, укрепленном изнутри немудреными четырехугольными колоннами, выкрашенными, как и стены, в зеленоватую краску, было многолюдно, шумно и так дымно, что, переступив порог, ты словно попадал в какую-то синюю сказку, где все было призрачным и расплывчатым, как под водой. Я поплыл к стойке, у которой пара подводных принцев в стеганках любезничала с принцессой в кружевном кокошнике.
— Ну так что, Фень? Согласная? — говорил один из принцев.
Другой нетрезво и сочувственно ухмылялся.
Я полез в карман за мелочью.
— Вы что? — резко бросила мне принцесса, недовольная моим появлением. — Пиво подают официантки.
— А я не хочу садиться, — сказал я настырно.
— Гражданин, я же вам сказала…
— Ну давай, давай, малый, — сказал первый принц.
Второй угрожающе хмыкнул.
Черт бы вас драл с вашей любовью в рабочее время, брюзжал я про себя, направляясь к ближайшему свободному месту. Но и тут ждала неудача.
— Уже-не-обслуживаем-не-видите-который-час?.. — выстрелила в меня официантка, проносясь с двумя графинами к соседнему столику.
На Старом Руднике сегодня торговали пивом. По таким торжественным дням столовые закрывались на полчаса позже обычного, а это значит, что до разъезда еще около часа.
Пиво здесь подавали в больших толстостенных графинах, украшенных крупным стеклянным виноградом. А может быть, сливами. Или земляными орехами. Но дело не в этом — мне очень хотелось пива. У нас это большая редкость. Добиралось оно сюда уже не янтарное, а откровенно желтое, мутное, кисловатое. Но мы привыкли уже к этому пиву, а из-за своей редкости оно стало нам милее какого-нибудь двойного золотого.
Я решительно встал, полный намерения добиться своего графина. И в этот момент меня окликнули:
— Доктор! — перекрывая тугой гул, орал из-за соседнего стола детина в таком же ватнике, как у принцев, и махал мне рукой. — Доктор! Прошу к нам!
Вот из-за этою я не люблю ходить вечером в столовую. Обязательно найдется какой-нибудь знакомый, от которого не отвяжешься. Конечно, и в этой столовой разыщется сейчас не один мой пациент, в котором я успел уже поковыряться за те без малого пять лет, что живу здесь. Вот и этот детина очень знаком мне, но что я с ним делал — не вспомнить. Даже не пытаюсь. И какое это имеет значение? Наверное, кроме боли, я принес ему излечение, раз он не забыл. Хотя боль-то, вероятно, запоминается дольше…
Сегодня я не испытываю обычной в таких ситуациях жгучей неловкости и спокойно принимаю приглашение. И даже рад, что посижу часок в компании шумных подвыпивших ребят.
— Удачно ты у меня аппендицит вырезал! Два года в шахте, и ни один шов не лопнул, — говорил мне детина радостно, так, словно по нескольку этих самых швов должны лопаться ежегодно.
Мы просидели до закрытия, и к концу я уже туго соображал, что творится вокруг.
В «Победу» шахтера, которому я два года назад «удачно вырезал аппендицит», набилось человек семь. Меня он посадил рядом с собой, включил фары и лихо развернулся, мазнув ярким снопом по забурлившей площади и уложив всех пятерых на заднем сиденье.
— Живы будем? — нетвердо спросил я. — Завтра дежурю…
— Тогда едем медленно… ребя-ата!.. — крикнул нам шофер, словно, кроме «вырезанного» аппендикса и моего дежурства, терять нам всем было нечего. И мне это понравилось.
Потом мы спели пару песен. Хорошо спели, громко и дружно. И приехали.
— Куда тебе? — спросил водитель, притормозив у универмага, в самом центре. Несколько человек с заднего сиденья вылезли.
— Спасибо… Я тут…
— Не-ет, милый. Я своей честью дорожу!.. — гордо сказал шахтер без аппендикса. — К самому дому подкачу. Только так!