Всходил кровавый Марс: по следам войны
Шрифт:
— Отступаем? — спрашиваю я их.
— Не, потеснили два австрийских полка.
— Значит, вперёд идём?
— Не могу знать. Чи вперёд, чи назад...
— Трудно его выбивать из окопов?
— Его совсем мало. Одни старики. Все из Ржешова, Горлицы, Шинвальда — из тех мест, где мы в Галиции стояли. Он, как нас вышиб, всех на войну погнал. Сами пленные говорили. Пехота у него австрийская, а орудиями немец командует. Взяли мы пленных душ триста, а он их половину, пока довели, из своих пушек перебил.
— А то ещё так бывает: немец австрийцу скажет: «Сдавайся!» Тот руки подымет. Мы к ему.
— У нас которые рассудку лишились, — вставляет другой. — Против Сурского полка тяжёлые орудия поставил. Бил, бил — до поздней ночи. Кругом все попалил. От бою земля стонала. Тут которые сурцы есть — совсем как ума решились.
— А кто тут из Сурского полка?
— Вон тот, что коло батюшки стоит.
Я подошёл к солдату невысокого роста с рыжеватой окладистой бородой. Весь вид его, расслабленный и прибитый, говорил о перенесённом потрясении.
— Ты какой губернии?
— Воронежской, — ответил он безразличным тоном.
— Какого полка?
— Сурского.
— Когда ранен?
— Сегодня.
— Как дела наши?
— Дела ни-ча-го. Только... только..
И он вдруг зарыдал горькими слезами. Он плакал, закрыв лицо корявой мужицкой рукой, и вся борода его в одну минуту намокла от слез.
— Чего ты, как дитя малое? Тебе сколько лет?
— С-со-рок четыре, — с трудом выговорил он сквозь горькие всхлипывания.
— Стыдно ему, — вмешался старенький лазаретный священник, — что Россию бьют. От стыда в нем душа плачет. Ты не плачь, — обратился он утешительно к солдату. — Ты возблагодари Господа за то, что он жизнь твою сохранил.
— Страшно, батюшка! Страшно, ваше благородие! — протянул он тихим запуганным голосом и весь жалко затрясся.
— Ты в первый раз в бою? — спросил я.
— Никак нет. Был я... на энтом... на Козювце, на Карпатах. Так не было страшно...
— А ты привыкай, — дружески сказал священник. — Десять держав воюют. Все друг друга уничтожить хотят. И нам надо! Ничего не поделаешь. Мне вот шестьдесят три года, — улыбнулся он, — а я вот учусь через канавы прыгать... Война!.. Привыкать надо.
— Не могу, батюшка!.. Страшно...
И, низко наклонив голову, солдат опять залился слезами. Я смотрел на его опущенные плечи, на грязный подол его шинели, измазанный кровью, на его плачущее лицо, по которому вместе со слезами текла сопливая жижа, и мне вспомнились презрительные слова Гинденбурга:
— Война с Россией — это вопрос нервов.
Подошёл полковой врач, посмотрел на плачущего солдата и бросил на ходу:
— Реакция... После артиллерийского огня... Фельдшер! Дай ему валериановых капель.
Семидесятая артиллерийская бригада третьи сутки в непрерывном бою. Исчерпаны все резервы. Не только бригада не в состоянии поддерживать пехоту, но и пехота не открывает ружейного огня за отсутствием патронов. Вчера из Сурского и Кромского полков приехали двуколки, и солдаты со слезами умоляли спасти сидящих в окопах. Без ведома командира бригады прапорщик Кириченко выдал юо тысяч патронов из неприкосновенного запаса, состоящего на учёте командующего армией. Базунов разнёс Кириченко, и сам, в свою очередь, получил жестокий нагоняй от инспектора артиллерии. Вечером Кириченко отобрал сто человек из своего взвода и с пятью двуколками
отправился неизвестно куда. Вернулся он поздней ночью и немедленно отправил краткое донесение командиру бригады: «Растрата пополнена».Ни Старосельский, ни Базунов не пожелали узнать, где и как удалось Кириченко раздобыть юо тысяч ружейных патронов. Не спрашивали об этом и офицеры. Только прапорщик Болконский раза два за обедом, обращаясь к Кириченко, называл его «по ошибке»: прапорщик Дубровский. А из штаба корпуса после донесения Базунова, что растрата пополнена, получилась строжайшая бумажка: «Не сметь расходовать этих патронов без распоряжения инспектора артиллерии и возить их при среднем парке».
Тихо, ни единого выстрела. Даже аэропланы не летают. После вчерашнего боя это молчание кажется зловещим. У боя есть свои захватывающие моменты, свои пропитанные солью и сладостью тревоги. Грохот пушек и оглушает и по-своему взбадривает. Орудийные звуки можно истолковать и так и этак. Железное молчание окопов хуже смерти. В тишине, в полной, абсолютной тишине, в дремоте, без грохота — уныние могилы.
Солдаты тоже подавлены. Молчание — это смерть или... подготовка к убийству. Обе стороны молчаливо готовятся.
Закрутились пыльные вихри по дорогам. Стоит тяжёлый скрипучий гул от гнущихся деревьев. Все живое как будто лишилось языка. Только ветер свирепо кидается на скирды, взметает снопы соломы и опрокидывает палатки.
В семь часов, натрубившись и нагулявшись досыта, ветер ударил по тучам, которые хлынули ливнем.
В эту минуту примчался ординарец с приказом о немедленном выступлении в Новины.
По небу бегают призрачные пальцы прожектора и таинственно шарят в потёмках. В загадочном молчании синеватых далей призрачно рисуется Холм, мерцая крестами собора. Разбрасывая снопы голубоватого света, прожектор нащупывает в облаках цеппелин, металлическое гудение которого твёрдым певучим храпом разносится по полям. Таинственно бегающие пальцы и стрекотание незримого цеппелина наполняют небо жуткой тревогой. Ко мне подъезжает Кириченко и, наклонившись к моему уху, говорит:
— Знаете, какая самая тяжёлая из повинностей на войне?
— Быть мародёром, — отвечаю я ему.
— Верно, задави его гвоздь!..
Крадучись, шмыгнула в палатку моя приятельница, румяная Янина, как всегда весёлая, жадная, и юркнула ко мне в постель. Не смущайтесь, скромные читательницы! Румяной Янине только четыре года. Сладко прожёвывая конфетку, она сообщила мне, что на дороге «дуже войска» и что едут «гарматы» (пушки). Я позвал Коновалова:
— Что это за движение?
— Хто его знает. С утра идуть да идуть. Конца краю не выдно.
— Куда идут?
— На Влодаву.
Я оделся и вышел на дорогу. Обращаюсь к командиру сапёрной полуроты:
— В чем дело?
— Отходим на новые позиции.
— Куда?
— Не знаю. Вёрст на пять, говорят.
— Корпус или армия?
— Вся армия. Подалась в центре и слева. Неизвестно, что с правым флангом.
По всему Влодавскому тракту и по польским (просёлочным) дорогам тянутся обозы, парки и кавалерия. Какой-то обозный капитан обращается ко мне с растерянной жалобой: