Вслепую
Шрифт:
И на игральном столе тоже, смотрите: лихорадочно блестящие, почти каракули, помогающие узнать секретный порядок карусели возможностей, теории вероятности и относительности. Хаос, творящийся в игре и в мире, зиждется на крайне неочевидных, таинственных правилах, согласно которым шарик движется по рулетке, будто планета в безбрежности космических пространств по заданной траектории, и ничто не может заставить её сойти со своего пути и затеряться в беспредельности, напротив: она по-любому остановится на пяти или, например, двенадцати. Возможно, мы откроем загадку этого порядка и соберём перед собой горку золотой пыли времени… Вот она сыпется сквозь пальцы на приглаженное зелёное покрытие, ровный газон, где теснятся все те, кто возомнил себя равными Богу и возжелал стать подобными Ему.
Они украли золото, руно, святыню, а теперь ожидают вердикт народного трибунала, — все собрались в огромном игровом зале с красными обоями, штофом, столами,
Допустим, я всегда проигрывал, но мне нравилось, я развлекался, и мне не жалко было терять то малое, что я имел… У биографов бурная фантазия, а я лишь играю придуманную ими же роль закоренелого в своих убеждениях, но раскаявшегося, — такая вот двойственность. Важно соответствовать своему образу, портрету, независимо от того, чьей он принадлежит кисти. Моя жизнь — это то, что мне рассказали о ней другие. Иначе, откуда бы я мог знать, как я родился, как я сделал первый шаг и плакал ли я по ночам? Обо всём этом я услышал от других и сейчас передаю то, что мною было воспринято. Как, говорите? Нет-нет, что Вы. Речь не только о раннем детстве, а о каждом мгновении моей жизни. Думаете, я могу описать своё лицо, глаза и руки, когда вы посадили меня вчера перед той машиной? Конечно, нет: я себя в тот момент не видел, да и не узнал бы. Это Вы мне обо всём поведали, теперь я знаю и могу повторить.
Я вышел из «Тутхил Филдз» достаточно скоро, но на воле было ещё хуже. «Крипплгейт», «Уайтчепл», «Саусварк», «Смитфилд», «Сент-Жиль»… Всё ниже и ниже, всё более жалкие, отвратные в своей убогости комнатушки, всё более грязные отрепья… Ну, хоть поиграл немного, не важно, что всегда проигрывал. А вот после бесконечных лет в Керсо, — не помню, сколько, два года или, может, ни одного, — у меня не было уже ни времени, ни охоты играть, в карты или во что-либо иное. Очень быстро закончились моё детство, отрочество и юность. Незаметно. Понца, Гуадаррама, Велебит, Дахау, Голый Оток. А что потом? Не помню. Тяжёлые, как свинец, годы, завязанные узлом в мешке, его обвернули в грубую ткань и тащат по палубе. «Тело покойного будет скинуто в море». Оно быстро устремляется ко дну. Вода глотает его с подавленным всхлипом и выравнивается, будто ничего и не произошло.
45
Когда я вернулся в Триест из Голого Отока, Видали и Бернетич сказали мне держать язык за зубами. Я так и сделал, как поступали многие. Никто ничего не узнал или просто делал вид, что не знал. А в 1955-ом во Фьюме был сожжён наш архив, наша история и её драма: пять чемоданов с документами, чтобы их уничтожить, понадобился целый день. Было нелегко: страницы не поддавались, загибались, сворачивались, их то и дело выстреливало из пламени, приходилось заталкивать их в огонь ногами, а порой обжигать и руки. Наши имена буйствовали перед неминуемым превращением в пепел, подпрыгивали и кружились в облаке жара. Виднелись и некоторые фотографии. Лицо сначала дрожит, а потом сжимается и вскоре растворяется в чёрном дыме, языки пламени обволакивают бесшумно портрет юноши с красным гарибальдийским платком на шее, точно змеи заглатывают всё и вся в раскаленную пасть, все как один аргонавты пропадают в пасти дракона. Мы ни о чём не рассказали, а теперь ничего уже и не помним. О событиях и явлениях нужно говорить непрерывно, всё время, а то потом они забываются окончательно. Партия всех нас записала в отряд забвения.
Если бы вместо…
46
Ничего, такова твоя жизнь, ты ее прожил и готов подписаться под каждой строчкой. Тебя много, товарищ: ты агент действия, потенциальность действия, как учила Перич, она же Перини. С Интернационалом воспрянет род людской, помни. Ты, который был всегда не там и не с теми, в неудачном месте в неудачный момент. В здании суда, построенном из осколков разрушенной берлинской стены… Ведь произошло её падение? Я об этом слышал, но, честно говоря, её никогда и не существовало, поверьте мне: это был трюк, хрупкий глиняный макет, который легко было свалить, поддев плечом, — так было с первого дня. И кто бы мог подумать? Партия предстает перед судом, ты становишься свидетелем обвинения, одним из многих безвестных бойцов революции, ты клянёшься говорить правду и только правду. Фото человека с добродушными усами и маленькими ехидными слоновьими глазками. Ты узнаёшь в нём того самого дракона, укравшего золотое руно и окунувшего его в алые озёра крови. Кровь. Флаг славного будущего безвозвратно
испорчен, солнце потушено тьмой.Ты как свидетель обвинения встаёшь и от имени серой толпы, сомкнувшейся в ожидании Апокалипсиса и Пришествия, кладёшь руку на кипу исписанных листов, твой же черновик: имена, списки, фамилии, обстоятельства, явки, пароли, понадобятся месяцы и годы для того, чтобы их все зачитать Суду. Ты отхаркиваешься, набираешь в грудь воздуха, берёшь бумаги в руки и, с трудом удерживая такую пачку, поднимаешь голову и выкрикиваешь что есть мочи: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».
Пункты обвинения сыпятся один за другим, но разве нет ни одного подсудимого? Нет, господин Председатель, Президент, Директор. Трибунала ли, Республики, Клиники, не знаю, чего еще — без разницы. Обвиняемый есть, мне нетрудно указать на него. Впрочем, не в первый раз случается, что товарищ вынужден сдать оступившегося товарища. Я не уверен, что его зовут именно так, но точно знаю, что это он. Это я. На бумаге всё чётко разъяснено, и папка, как видите, толстая. Читаю: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Я заявляю о своей виновности в том, что преднамеренно способствовал подрыву этого союза, содействовал его распаду, провоцируя раздоры. Маленькие склоки приводят к необратимости разрыва. «Грехи бывают достойными снисхождения и смертными», — говорил отец Келлаган. Вот и мне, возможно, даже не зная того… Да здравствует смерть! Viva la muerte! Кому суждено, тому суждено. Двух смертей не бывать, а одной…
47
Марице, например, было суждено умереть в разгар празднования Дня освобождения. Совсем недолгого освобождения: всего семнадцать дней. Свобода всегда быстро заканчивается, как тридцать минут прогулки в тюремном дворе. «Семнадцать дней, с 9-го по 26-е сентября 43-го. Слово Невера». Спасибо, можно было бы и не напоминать. Числа я помню хорошо. К тому же, если позволите, Невера и есть я. Лица, взгляды и голоса растворяются в тумане всё быстрее, всё стремительнее. Как и женщины. Стекло запотевает и съедает улыбку Марии. Я тщетно тру его, но чем дальше, тем оно всё мутнее, в конце концов, у меня получается проделать дырочку, но за тусклым окном той улыбки, которую я искал, нет. Она ушла, устала ждать, может быть, я спутал её с кем-то и это вовсе была не она. Так просто всё перепутать после стольких-то лет…
Краткое освобождение Спалато и Трау: наша Дивизия Бергамо заняла эту зону через день после встряски 8-го сентября. Я тогда был простым солдатом четвёртой роты, а вот в подпольной партии имел на порядок большую значимость, хоть и не бог весть что. В общем, территорию сдали партизанам Тито. «Смерть фашизму», «Свободу народу» и другие лозунги на хорватском. Я же, будучи творцом мировой истории, работал над уничтожением Марицы. Само собой, я о том даже не ведал: когда Партия отправляет тебя на задание, никогда не известно, какой у него будет финал и что предстоит сделать для его выполнения. Так и в жизни, впрочем, когда предпринимаешь что-то, не знаешь, что случится потом. Партия — гигантский механизм, непостижимый, как жизнь, такой же наивный, несознательный и где-то парящий: она идёт вперёд наощупь, убежденная в существовании оправдания любых осуществляемых ею шагов. Именно поэтому всё развалилось, пошло кувырком и прахом. Жизнь не может длиться вечность, она подвергается коррозии, инфицируется и гибнет. Мы все мертвы, доктор, и Ваше терапевтическое рвение ни к чему. Партия — сборище пациентов реанимации, уже интубированных, где первый попавшийся весельчак выдернет штепсель из розетки и отключит ток.
Да, когда я прибыл в Трау, я был вытащенным из фашистской тюрьмы военным по призыву, которого тут же командировали в ряды королевской армии в Югославию. Даже будучи в заключении, я по-прежнему оставался активистом и поддерживал связь с Партией, а попав в Трау, до пены изо рта доказывал, что был направлен туда отнюдь не для того, чтобы погубить Марицу и сгинуть самому. Я знал лишь, что мне поручено создать там партийные группы и ячейки под большим риском разгрома, ещё до того, как наступил крах 25 июля и 8 сентября. И действительно, несколько недель спустя Спалато и Трау вновь захватили немцы, 26-го сентября в условиях абсолютной сумятицы и борьбы всех против всех без разбору там начали действовать наши гарибальдийские бригады. В ожидании какой-нибудь шишки покрупнее из Партии меня назначают временно исполняющим обязанности заместителя политрука с обязательным псевдонимом Невера.
Я был рад своему нахождению в Трау даже до наступления тех немногочисленных счастливых дней, проведённых с Марицей. Она была моей девушкой, и в том, что произошло, только моя вина. Парень под именем Маурицио — опять же боевая кличка, — наоборот, говорил, что виноват во всём один он; разумеется, таким образом он пытался дать мне понять, что Марица была не моей, а его — тоже мне, петух выискался. По-своему я рад за него: убеждённый в своей правоте, он хорошо провёл ту пару суток до гибели в Спалато. Он был смелым, хочу отметить, бесстрашным товарищем по борьбе.