Вспоминая Михаила Зощенко
Шрифт:
В своих интересных воспоминаниях, опубликованных в журнале "Звезда", о Добычине и его прозе писал недавно Каверин, поместив в качестве цитаты целиком один из добычинских рассказов. Сделал он это специально, чтобы познакомить любознательного советского читателя с необыкновенно талантливой и своеобразной прозой, обойденной малолюбознательными критиками и ленивыми историками литературы.
Рассказы Добычина поражали интеллигентного читателя не только своей лапидарной сжатостью, но какой-то особой, не встречавшейся до него в русской прозе фрагментарностью. Впрочем, слово "фрагментарность" я употребляю потому, что под рукой нет другого, более подходящего.
О
Добычин, несмотря на свою корректность, иногда в разговоре со знакомыми не скрывал, что он отвергает зощенковский юмор, что этот юмор кажется ему слишком упрощенным, что от этой упрощенности и идет популярность ставшего "слишком быстро" знаменитым писателя.
Оба - и Добычин, и Зощенко - старались не встречаться. До поры до времени им удавалось избегать друг друга. Если оба случайно появлялись на одной улице, то спешили разойтись, чтобы не наговорить друг другу дерзостей. Знал я об этом не от Зощенко, а от Добычина, который почти ежедневно заходил ко мне, как он откровенно и насмешливо выражался, для того чтобы "убить время".
Но от М. Л. Слонимского я впоследствии узнал, что нечаянная встреча все же состоялась. Зощенко однажды пришел к Слонимским, когда у Михаила Леонидовича сидел пришедший "убить время" Л. И. Добычин.
Меня интересовала встреча писателей-антагонистов. И я много раз расспрашивал о ней у Слонимского. Но, благородный во всех своих действиях и поступках, Михаил Леонидович, избегавший "сплетен", даже если они нужны для истории литературы, всякий раз отводил разговор в сторону, смеялся и только повторял:
Тогда еще не употреблялось взятое напрокат из физики слово "аннигиляция". Но я боялся, что от присутствия рядом этих двух антагонистов произойдет нечто такое, что происходит от столкновения вещества с антивеществом.
Здесь, в этих беглых и коротких воспоминаниях о встречах с Зощенко, может быть, и не уместно много распространяться о философской загадочности юмора, но совсем обойти эту тему тоже нельзя.
Юмор во всех странах и во все времена пытался выявить элементарное и бездуховное в человеке, показать сходство "элементарного человека" (обывателя) с вещью и сходство вещи с бездуховным человеком. Лучше всех это удавалось Гоголю, традиции которого унаследовал и развивал Зощенко.
Холодный, "закрытый" юмор Добычина был, как мне кажется, генетически более связан с юмором Флобера - там, где Флобер давал своему юмору волю, как, например, в "Мадам Бовари", где высмеивался обыватель - позитивист провинциальный аптекарь Гомэ.
Пусть извинит мне читатель эти, наверное, не очень убедительные рассуждения. Но и сам Зощенко тоже любил рассуждать, например, в биографических повестях, в тех местах, где заходила речь о психологии, физиологии и медицине. Рассуждая, он подключал юмор, который становился подтекстом для того, чтобы вывести изображение за пределы одномерного мира управхозов, столь зло и одновременно добродушно высмеиваемого Михаилом Михайловичем.
Это парадоксальное соединение злого с добродушным, смешного с грустным, минутного с вечным, единичного с всеобщим и является той трудно разрешимой
проблемой, которая занимает многих, в том числе и автора этой статьи.Как было бы хорошо, если бы иные эстетики, слишком рассудочно и скучно рассуждающие о юморе, тоже подумали о том, что юмор враждебен всякой элементарности, что в нем скрыта тоска по духовности и красоте.
Есть что-то сервантесовское в этом желании Зощенко одушевить людей и вещи, показать антиномию в человеке, соединить мечтательное с реальным, как это делал Сервантес, и с помощью своего великолепного и тонкого юмора сделать всех более духовными.
5
Долгий опыт личного и духовного общения с писателями привел меня к выводу, что писателей можно разделить как бы на две категории. Одним свойственна откровенность, и они охотно пускают посторонних в свою творческую лабораторию, не делая тайны из особенностей своего творческого процесса, другие же, наоборот, держат свою внутреннюю душевную работу втайне, не любят распространяться о своих художественных вкусах и пристрастиях, о которых так любили откровенничать Томас Манн, Паустовский и Олеша.
К какой из этих двух категорий следует отнести Зощенко? Казалось бы - к первой, к той, что не вешает на дверях своей творческой лаборатории замок, а держит эти двери открытыми: об этом как будто свидетельствуют биографические повести. И все же я в этом не уверен.
Летом 1938 года в Коктебеле я спросил Михаила Михайловича, как он относится к творчеству Хемингуэя.
– А почему вас это интересует?
– Потому что Хемингуэй, как мне кажется, лучше других чувствует характерные особенности современного человека. И, кроме того, он мастер и вы мастер. И мне хотелось знать, как вы относитесь к его мастерству?
Мне показалось, что Зощенко хотел уклониться от этого разговора. Он неохотно сказал:
– Хемингуэй и его видение далеки от меня. Он иногда кокетничает своим мужеством и слишком любит заниматься рыбной ловлей. А мне чуждо это инфантильное занятие.
– А кого из современных западных писателей вы высоко цените?
И Зощенко назвал мне имя знаменитого тогда норвежского писателя, который лучше многих других умел писать о любви. Но сделал он это признание под моим нажимом, по-видимому вовсе не расположенный к разговору о том, что находится рядом с интимными сторонами его внутренней творческой работы.
Гораздо охотнее Зощенко говорил не о литературе и искусстве, а о науке, особенно - о физиологии и психологии. Это была его любимая тема.
Помнится мне наш разговор за столиком ресторана в Доме писателя имени Маяковского, уже в конце пятидесятых годов.
– Расскажите мне все, что вы знаете о кибернетике, - попросил он вдруг меня.
– Недавно прочел книгу Винера. Трудное, но увлекательное чтение. Математические формулы я, конечно, пропускал. Верил Винеру и без формул. В свое время я с таким же любопытством читал книги по психологии и медицине.
– Почему вы так интересовались медициной?
– В частности, потому, что хотел излечиться от одной редкой, малоизученной болезни, которой я заболел еще когда был гимназистом. Причиной ее была психологическая травма. Сильное нервное переживание. Умер отец. И мы с матерью, оставшись без средств, пошли к одному важному лицу, от которого зависела наша участь. И это важное лицо очень бессердечно приняло нас. Я по молодости еще ни разу не встречался с такой черствостью и бездушием. Очень нервничал. И последствия дорого мне обошлись. Мне стало трудно глотать пищу, до того трудно, что я не мог есть.