Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Встреча. Повести и эссе
Шрифт:

Имея такую судьбу, как моя, почти невозможно сохранять надлежащее мужество, говорит Гёльдерлин.

Боюсь, что горячность жизни во мне остынет, соприкоснувшись с ледяной историей наших дней, и страх этот проистекает оттого, что с времен моей юности я воспринимал все разрушительное более болезненно, нежели остальные, мне кажется, чувствительность эта имеет причиной душевную мою организацию, оказавшуюся в соприкосновении с жизненным опытом, выпавшим мне на долю, недостаточно прочной и устойчивой.

Я сам это вижу. Но что толку просто видеть?

Однажды я Музу спросил, и она ответила мне: В итоге все это обрящешь, Смертным
сие постичь невозможно.
О Всевышнем я умолчу. Плод запретный, как лавр, но Это всегда — отчизна. Ее же Каждый в конце обретает. [151]

Дороги в таунусских горах, окрестности Хомбурга — здесь он еще иногда бывает. Разверзлись окна в небе. Когда над лозой полыхает листва и черной, как уголь, бывает в ненастье, тогда в сосудах жизни половодье.

151

Перевод А. Гугнина.

Я предчувствую дурную зиму. Нередко у меня такая тяжелая и медленная голова. Я трачу много времени, а должен беречь его. Ведь почти невозможно жить только писательством, особенно если не хочешь быть слишком услужливым и строить состояние за счет собственной репутации.

И пусть даже все, что во мне, не найдет никогда своего по-настоящему ясного и широкого выражения, я все равно знаю, чего хотел, — я хотел большего, чем позволяют предположить по видимости ничтожные мои попытки. Дело, во имя которого я живу. Пусть станет оно целительным для людей.

Пусть существование мое не пройдет на земле бесследно.

Он много разговаривает сам с собой, ведь он и предоставлен постоянно сам себе. Боится, что тяжелое, судорожное состояние, одолевающее его с начала года, затянется; он вновь вынужден обратиться к врачу, который всегда бодр и искренне к нему расположен — настоящий врач для ипохондрика.

Пишет письма. По привычке Нейферу, хотя тот и не поспевает больше за полетом его поэтической души. Нейфер, которого некогда в Швабии подозревали в якобинстве, из-за чего он и не получил предназначавшейся для него кафедры придворного проповедника в Штутгарте, живет уже долгие годы как сельский священник в Вайльхайме под Теком, он больше не отвечает на письма, не выказывает никакой заботы о друге.

Почему республиканский дух совершенно исчез в наши дни? Почему друзья мои теперь подвергаются гонению, подобно Бацу, которого курфюрст решительно берет под подозрение? Синклеру, которого давно уже подозревают в заговоре? Сколько я могу заметить теперешнее общее настроение людей, говорит Гёльдерлин, мне кажется, что на смену великим и мощным потрясениям времени идет способ мышления, отнюдь не предназначенный высвобождать силы человеческие, расковывая их, но ведущий неизбежно к тому, что живую душу, без которой нет и не может быть в мире ничего подлинно радостного и подлинно ценного, заключат в оковы и раздавят.

Только что я узнал, что французская Директория распущена и Буонапарте стал диктатором. Доктор Эбель пишет ему из Парижа о низости тамошних людей.

Наступает зима.

Неужели прибежищем ему остается лишь искусство?

Я не понимаю, кричит он в отчаянии, почему многие прекрасные, великие в общем и целом формы оказываются бессильными что-либо излечить и чему-либо помочь — пред лицом всесильной, всеподчиняющей нужды?

Но кто еще слышит его? Кто понимает его речи?

Великий рок, что так прекрасно лепил людей основательных, тем сильнее раздирает людей слабых и беззащитных.

Потому и великие самые обязаны величием не только природе своей, но и счастливым обстоятельствам, что позволили им вступить во время свое деятельными и полными жизни.

Что ж я?

Он говорит: нужда. И если в какой-то миг она станет

определяющей и более действенной, чем вся деятельность чистых, самостоятельных в поступках своих людей, тогда это может окончиться трагически и гибельно.

Когда зимой таунусские горы в окрестностях Хомбурга покрываются снегом и в ясные дни светит солнце, резкая игра теней являет собою дивное зрелище. Приезжает Ландауэр, чтобы отвезти его на родину в Швабию. Находит его сильно переменившимся. Едва начав оживленный разговор, он тут же впадает в черную меланхолию.

Читает вслух стихи.

Неожиданно задает вопрос: Какое, по-Вашему, место займет новое поколение в мире, что Вас окружает?

Но горе мне! И если я скажу: Приближен, чтоб узреть Бессмертных, Они же сами вновь низвергнут меня к живущим, Лжепроповедника, во тьму, дабы я Песнь тревоги моей внемлющим пел. Там… [152]
19

Вот уже много лет ходит он взад и вперед по комнате, бормочет что-то невнятное.

152

Перевод А. Гугнина.

Говорят, известие о войне за свободу, начавшейся в Греции, на время взбудоражило его, он с восторгом выслушивал новости, особенно когда узнал, что греки взяли Морею. Однако недолгое оживление вновь сменилось апатией, и мысли у него стали путаться.

Когда Шваб читает вслух «Гипериона», он говорит, ни к кому не обращаясь:

Не заглядывайте так часто в книгу, это же людоедство.

Ему вручают экземпляр сборника его стихов, он благодарит, перелистывает страницы, потом говорит:

Да, стихи настоящие, они в самом деле мои, а вот название неверно.

Никогда в жизни я не носил имя «Гёльдерлин», меня звали «Скарданелли», а может, «Сальватор Роза» или еще как-нибудь.

Если его просят написать несколько строк, он спрашивает: Вам о Греции, о весне или о духе времени?

И тогда этот человек, обычно сгорбленный, расправляет плечи, подходит к своей конторке, берет лист бумаги и гусиное перо, левой рукой он словно отбивает ритм каждой строки, глаза его и лоб блестят, он отворяет окно, смотрит на простор, пишет:

Когда поля укрыты бледным снегом, Равнины беспредельные блестят, Вдали нам лето чудится (иль нега Весенняя)… Но близится закат. Погода хороша, прозрачны дали, И светел лес, людей мы не видали Здесь, на глухой тропе… И только зыбко Блеснет природы зимняя улыбка. [153]

153

Перевод Г. Ратгауза.

Поделиться с друзьями: