Шрифт:
Я напрасно рассчитывал на лыжи. Гоночные, слишком узкие, они оказались совершенно непригодными на глубоком рыхлом снегу. К тому же крепления плохо подходили к широким кирзовым сапогам, лыжи были неуправляемы. Я пытался снять их и идти пешком, но это было еще хуже: слишком много снега намело на этой стороне горы. И тогда я снова всунул широкие носки сапог в узкие крепления и полез в гору "лесенкой", то есть боком-боком, крепко впечатывая каждый шаг.
Проводник Евгений на своих охотничьих лыжах поднимался скоро, позволяя себе "пробежки" то в одну, то в другую сторону, преодолевая крутые подъемы "елочкой".
Казалось, главное — это взобраться
Не знаю, что думал обо мне Проводник. Но догадаться можно: человек впервые встал на лыжи и оттого так неловок, неуклюж, попросту — слаб. Но я вырос на лыжах в горах Урала. Подростками мы целыми днями гоняли за зайцами; в институте я имел по лыжам спортивный разряд; я всю жизнь любил лыжи, лыжные прогулки. Тем комичнее казался нынешний путь. Гладя на себя со стороны, я бы тоже, признаться, пожалел себя, посочувствовал за неумение, дилетантство. Что ж, бывает.
Внизу, у речки, мы отдыхали. Вернее, Проводник дал возможность отдышаться мне, походить свободно на выкрученных ногах. Была бы возможность, я бы снял нижнее белье и выжал, но сделать это на морозе, на ледяном ветру можно было, лишь совершенно перекрутив вместе с руками-ногами еще и голову…
Затем с десяток километров мы бежали долиной, след в след, и это было не только не обременительно, но в какой-то мере и приятно даже. Но потом начался новый, очень крутой подъем, и я понял, что пробежка по равнине была дана мне как милость, чтобы накопить силы к решающему броску.
Здесь, на крутом склоне, тяжело пришлось и Проводнику, я видел, как он по соседству пробивается наверх "елочкой", срываясь и падая и тоже в решающие моменты, переходя на "лесенку". Мешали мелкий кустарник и деревья, обильно разбросанные повсюду, мешали корни, камни, глубокий проваливающийся снег; препятствовало, казалось, все, но шаг за шагом мы все же пробивались вперед…
Вскоре я понял, что больше не в силах сделать и шагу. Я сбросил рюкзак и, отдышавшись, подвесил его на ближайший сосновый сук. Затем снял лыжи и стал ползти вверх, медленно, как альпинист, ища опоры для рук, для ног.
Евгений оторвался далеко вперед, его не было ни видно, ни слышно. Не у кого было спросить, как далеко еще до цели. Я полз по его следу совершенно механически, отупело, думая лишь об одном: когда же все это наконец кончится?!
Стало темнеть. Для полноты ощущений не хватало только этого — ночи, темноты и самого себя, отвоевывающего у коварной горы метр за метром…
Наконец, взглянув вверх в поисках Проводника, я увидел метрах в пятидесяти от себя избушку, вернее, только крышу ее, с трубой и дымком. Эта труба с дымком, такая домашняя, уютная, и прибавила силы; цель стала близка.
Сверху показался Проводник. Я, признаться, не ожидал увидеть его здесь снова. Но он был уже без лыж, налегке, спускался в сторонке.
Я понял, что он вышел встречать меня. Как когда-то там, у Белухи…— Перебирайся сюда! — издали крикнул он, — здесь вроде тропинка…
Я выбрался на тропу, она оказалась вполне пригожей. Вероятно, Саша с Леной время от времени пользовались ею, спускаясь к ручью. Я объяснил Евгению, где оставил рюкзак и лыжи. Он коротко кивнул головой:
— О'кей, сделаем.
Далее мы разминулись: он направился вниз — за моим рюкзаком и лыжами, я — наверх.
…Саша поджидал у избушки. Я не видел его ровно два года. Но сейчас не время было рассматривать человека; мы просто поздоровались: "Привет, привет!" — как будто виделись совсем недавно, и он пригласил меня внутрь избушки.
— Здравствуйте люди добрые! Здравствуй, Лена! — сказал я, входя. — Мир дому вашему! Мир пополнению! Мир всем! Избушку эту и избушкой-то назвать трудно: сразу, в метре от входа, как-то в углублении, в яме, приютилась самодельная печка, обыкновенная железная духовка, приспособленная под печку, обложенная камнями; чуть левее — полочка с посудой, трехлитровые банки с крупой; а еще левее— во всю стену, то есть метра на два с половиной длины — топчан или деревянные нары, покрытые одеялами, покрывалами, всякими одежками… Сверху над нарами — крохотное и продолговатое, как амбразура, оконце. Внизу, совсем уже по левую руку, напротив печки, как раз — трехмесячный младенец на одеяльце. Он совершенно раздет, сучит ручками и ножками. Над печуркой натянутые веревки, на них сушатся пеленки. Круг замкнулся. Я раздеваюсь до трусов. Вот теперь, на месте, в тепле, можно выжать белье. Лена развешивает его над печкой, сдвинув пеленки, дает Сашину сухую рубашку. Хорошо!
Теперь можно вытянуться на нарах, минутку полежать без движения, выбросить из головы предыдущий кошмарный путь. А после сесть, ноги в позе Лотоса, и снова поздороваться уже сразу с обоими — с Александром и с Леной; поздороваться с малышом О'Джанчиком и посмотреть ему в глазки.
Лена берет малыша на ручки. Шейка его еще слаба, головка не держится, мать поддерживает шейку ладонью. О'Джан таращится на меня во все глаза, пускает пузыри, малыш как малыш… Наверное, я первая игрушка для него в этой обители, причем игрушка живая.
Хочется взять младенца на руки, покачать, поиграть, поулюлюкать там, но… Но я пока не знаю как вести себя с ним, многое пока меня смущает. Скоро возвратился Проводник. Разгрузили рюкзаки с продуктами, разложили все по местам — в ящики, бидоны и прочую тару. Лена пригласила отужинать.
Саша "организовал" быстренько какой-то ящик посреди постели. Расселись все кругом, ноги под себя или "калачиком". Лена поставила на ящик кастрюлю с кашей, выдала ложки. Мы приступили к трапезе.
Разговор, как обычно в таких случаях, — о многом сразу и, собственно, ни о, чем серьезном; для серьезного, разговора время впереди. По крайней мере, я так надеюсь.
Уже с первых минут встречи я заметил, что Саша часто как бы хватается за грудь, морщится от боли, постанывает даже, но тихо, сквозь зубы, сдерживая себя. Потом, вероятно, боли стали сильнее, и он перестал сдерживаться, и сполз с нар, и присел, согнувшись пополам у печурки, произнося время от времени: "Ой, больно… Ой, как больно, не могу…"
Боль другого — всегда и моя боль тоже, и сердце разрывается, когда не можешь помочь, не знаешь как… Ну чем я могу помочь? Наверное, никак и ничем, только разве своим состраданием и сочувствием, своей готовностью прийти на помощь, хотя бы и мысленно…