Встречи и знакомства
Шрифт:
Так и вышло…
Дети почти в упор подошли к государю, и мальчик, остановившись перед ним, смело и решительно спросил его:
– Вы русский император?
– Да! – ответил государь, сильно озадаченный таким решительным вопросом.
– Я к вам! – по-прежнему смело, чуть не дерзко, продолжал оригинальный мальчик. – Возьмите нас, нам идти некуда!..
– Кто ты такой? – спросил государь, сам очень смелый и решительный, но в других не любивший особо резко выраженной смелости.
– Я – граф Коловрат-Червинский! – гордо ответил мальчик. – А это моя сестра! Вы казнили нашего отца… вы взяли все наши имения… мать наша умерла от горя и бедности… У нас никого и ничего не осталось! Возьмите нас!
– Кто тебя послал? – спросил император, грозно нахмуривая брови.
– Никто не посылал меня! Я сам пришел! – смело
Николай Павлович остановился на минуту в раздумье и, сказав затем: «Идите за мной», направился во дворец.
Там детей прежде всего накормили сытным завтраком, причем с аппетитом кушала только маленькая девочка. Что же касается ее брата и защитника, то он едва притрагивался к угощению, сказав, что он сыт.
Государь тем временем передал все императрице Александре Федоровне, которая была само милосердие и сама нежность. Она глубоко заинтересовалась детьми и настояла на том, чтобы судьба маленьких сирот была в тот же день вполне обеспечена.
После некоторых предварительных расспросов, из которых, впрочем, удалось очень мало узнать, мальчик был отведен в кадетский корпус, а девочка препровождена в Смольный монастырь, где и была немедленно зачислена пансионеркой государыни императрицы.
Из сведений, с трудом добытых от мальчика, видимо, не желавшего отвечать на предлагаемые ему вопросы, удалось узнать только, что отец его, в звании камергера польского двора, был казнен в Варшаве, что все их богатые имения были конфискованы, а мать их, почти ослепшая от слез, умерла в бедной обстановке, не оставив им ровно ничего [162] . В Петербург их привез бывший камердинер их отца на деньги, собранные их прежними знакомыми, и, переночевав с ними на одном из постоялых дворов, которого мальчик не умел ни назвать, ни указать, распростился с ними на другой же день и уехал обратно в Польшу, но, куда именно, мальчик не знал или не хотел сказать.
162
Судя по глухим свидетельствам, сообщаемым Соколовой об отце детей, явившихся к Николаю I, графе Александре Коловрат-Червинском (имения конфискованы, сам казнен), он был активным участником Польского восстания 1830 г. Однако в польских справочниках (в том числе биографических) ни о нем, ни о других представителях этой семьи, как участниках этого восстания, нет никаких сведений. Вместе с тем необходимо отметить, что графский род Коловрат-Червинских существовал, его представители жили в России, среди известных – физик Лев Станиславович (1884 – 1921) и его брат Юрий (? – 1943), математик, лингвист, композитор, переводчик. Их дед Евстафий Коловрат-Червинский был первым председателем Таврического окружного суда.
Идеи идти к государю мальчику, по его словам, никто положительно не внушал. Ему сказали только, что все взял у них русский царь, и он сам догадался и понял, что кто взял, тот и отдать должен, к тому и идти надо!..
– Я не за чужим пришел, а за своим!.. – смело и почти враждебно ответил маленький граф, прямо глядя в глаза допрашивавшим его лицам.
Император, которому весь разговор с ребенком был передан от слова до слова, выслушал рассказ этот с нескрываемым гневом, но на дальнейшую судьбу детей этот гнев не повлиял, и через два или три дня после их водворения в указанные государем учебные заведения дети в полной форме стояли уже в рядах казенных воспитанников, вполне равноправные с детьми русских родовитых дворян…
Графиню Розалию я живо помню… Она была одним классом старше меня, так как приемы и выпуски из Смольного в то время производились всякие три года. Это была очень стройная, но очень некрасивая блондинка, с холодным, худощавым лицом и большими, как-то особенно равнодушными и бесстрастными серыми глазами. Училась она не хорошо и не дурно, ни с кем из подруг своих особенно дружна не была и вообще никого, кроме брата, не любила.
Ее тоже никто особенно горячо не любил, и жизнь ее в стенах Смольного монастыря протекала как-то исключительно тихо и монотонно, озаряемая только аккуратными посещениями брата-кадета, неукоснительно являвшегося на свидание с сестрой во все приемные дни, совпадавшие с праздниками и с отпуском его из корпуса.
Мальчик как старший окончил курс наук раньше
сестры и был произведен в офицеры, когда графиня Розалия еще только переходила в старший класс. Он вышел в один из армейских полков и уехал, надолго простившись с сестрой.На экипировку свою он получил деньги от казны, причем, по словам его сестры, ему обещано было, что при первой открывшейся вакансии он будет переведен в гвардию. Было ли исполнено это обещание или нет, я в точности не знаю, помню только, что он долго не появлялся в приемном зале Смольного монастыря и что одинокая жизнь молодой графини сделалась еще скучнее и еще сосредоточеннее.
В отсутствие брата с переходом Розалии в старший класс ее в приемные дни стала навещать только что выпущенная из Смольного молодая девушка Петрашевская, сестра известного впоследствии революционного вожака поляка Петрашевского, в деятельности которого, по распространившимся между нами слухам, она принимала деятельное участие еще в бытность свою в Смольном, переписывая приносимые им бумаги. Бумаг этих никто из нас лично не видал, и насколько правдива эта последняя версия, сказать трудно.
За правдивость ее говорит то, что в первый приезд в Смольный императора Николая после событий 1848 года он, сдвинув свои густые брови, коротко и внушительно спросил:
– В чьем классе и дортуаре выросла только что выпущенная из института воспитанница Петрашевская? – и, обратившись к указанным ему лицам, коротко заметил: – Не поздравляю вас с такой воспитанницей!
О привлечении Петрашевской к ответственности по делу брата одно время говорили, но слуху этому вряд ли можно было давать серьезную веру, тем более что за все время суда и следствия, за которым мы, несмотря на наш сравнительно юный возраст, очень зорко следили, Петрашевская не прекращала своих посещений и постоянно видалась с Червинской.
Полагаю, что через нее именно проникали к нам в Смольный такие подробности политического процесса, каких нам, помимо этого источника, взять было неоткуда. Так, например, относительно самого дня, назначенного для приведения в исполнение смертного приговора, произнесенного над виновными, в памяти моей сохранились очень характерные подробности, которые никак не могли быть плодом детского измышления, а, наверное, проникли к нам извне, и притом из очень хорошо осведомленного источника.
Согласно этой интересной версии, Петрашевский с первой минуты ареста отличался необычайным спокойствием и хладнокровием, не оставлявшими его даже у позорного столба, к которому осужденные были выставлены с опущенными на их глаза капюшонами саванов. Он наотрез отказывался от дачи показаний, никого из сообщников не выдал и со смелым и открытым осуждением относился к тем из своих товарищей и единомышленников, которые выказывали признаки робости или раскаяния.
– Это моя вера, и я ее громко исповедаю!.. – сказал будто бы он на допросе при прочтении ему революционного катехизиса, им же, по слухам, и сложенного [163] .
В день, назначенный для казни, Петрашевский ни на одну минуту не изменил себе, не выказал ни малейшего признака робости и подошел к позорному столбу ровной и спокойной походкой. От предложения исповедаться перед смертью Петрашевский наотрез отказался, как равно отказался и от увещаний ксендза, подошедшего к нему после прочтения конфирмованного приговора. На предложение выразить посмертную волю свою Петрашевский будто бы отвечал, что России он желает прозреть, родной ему Польше желает сбросить с плеч своих иго русского тиранства, а завещать никому ничего не может, потому что у него ровно ничего в мире нет.
163
Петрашевский не был автором документа, который Соколова называет «революционным катехизисом».
– Могу только разве родной Польше завещать мое сердце… да князю Голицыну мои кишки! – будто бы громко произнес Петрашевский, стоя у позорного столба.
Но насколько все это справедливо, я сказать не берусь. Повторяю же это как характерное доказательство степени политического развития детей в то далекое от нас время.
Ведь повторялось все это среди общества маленьких девочек от 13- до 16-летнего возраста, и притом девочек, принадлежавших исключительно к старым дворянским фамилиям, занесенным в Бархатную книгу.