Вся жизнь и один день
Шрифт:
Семенов успокаивается:
— Скоро я отсюда выйду?
— Скоро, — говорит гора. — Скоро все выйдем: кто на тот свет, кто на этот…
— А я на какой?
— Там видно будет.
— Хотелось бы на этот, — говорит Семенов. — У меня дети маленькие… в Москве… на ноги их надо ставить. Да в Союзе художников работы полно… А всего лучше пастухом быть, в степи… спокойно… Лошадь вон моя на днях приходила, в окно заглядывала, звала… моя лошадь, на которой я у Барилы работал.
— Это она прощаться приходила, — говорит гора. — Ты что — не знаешь? На фронт ее взяли!
— Как — на фронт?
— Очень просто! Их ведь много там нужно, на фронте… лошадей… Вот ее и взяли. Очередь подошла. А ты разве не знал?
— Не знал… Я тоже на фронт хочу!
— Эх ты! Всех своих друзей растерял! Бычки Цоб-Цобэ померзли… Овечку свою с картошкой съел… Лошадь на фронт забрали. Одна я у тебя осталась!
— Как всех растерял? — говорит Семенов. — А Увалиев Анцобай? А Кошечкин, Гольдрей… Эмилия Яцентовна… Монна-Лида еще… да дети в Москве…
— Дак то ж люди! — усмехается гора. — Такие же слабаки, как ты… Ну, ничего,
— А чего ты тогда держишь меня здесь, если друг?
— Так война же! — удивляется его непонятливости гора. — Работать надо! Для фронта! Вот война кончится…
— Постой, — вспоминает Семенов, — говорил Барило, что я тогда в Москву вернусь, когда гора Семиз-Бугу с места сдвинется… — он улыбается, тихо смеется — в палатке, на берегу Вангыра: — Вот ты сдвинулась, правда? Ты же сдвинулась?
— Конечно, сдвинулась! — весело отвечает гора. — Я же не там — в степи — я в клубе! С тобой! И в Самарканде я, и в Москве! И на Вангыре… Я всегда с тобой, куда бы ты ни поехал…
— Значит, все в порядке?
— Все в порядке, — улыбается гора. — Ты лежи, сил набирайся…
Гора исчезла… теперь Семенову кажется, что он стоит на берегу Вангыра — с отцом и с матерью. Река штурмует огромные камни, над которыми стоят облака брызг и разноцветные арки радуг, а вокруг громоздятся горы, высокие и голые, и в складках гор лежит снег, и в двух шагах от него на мшистом берегу тоже лежит снег, ослепительно белый, дышащий холодом, а надо всем этим — над ним, над отцом с матерью, над ревущей рекой и суровыми голыми горами — медленно кружит Солнце — и еще Луна, и еще звезды — потому что Белая Ночь. Семенов — он видит себя мальчиком — раздевается, остается совсем голый, даже без трусов, залезает на камень и ныряет с него в голубую бурлящую воду — ух, как его сразу обжигает холодом! Он ныряет, смотрит под водой — в голубом, призрачном мире. Из теней под камнями возникают хитрые хариусы, они улыбаются ему, помахивают хвостами и плавниками, зовут за собой… но он опять выныривает, чтобы глотнуть воздуха… Кожа у него красная и в пупырышках, но ему почему-то совсем не холодно… «Сейчас же вылезай! — кричит мама. — Ты весь синий!» Но он в ответ смеется, и опять ныряет, и опять видит хариусов, которые его совсем не боятся, а потом опять выныривает и опять слышит, как мама кричит: «Сейчас же на берег! А то мы с отцом уйдем!» — «А я стану рыбой! — кричит он в ответ. — Стану рыбой! Мне здесь хорошо!» Мама делает шаг к воде и протягивает к нему руки, а он опять смеется и ныряет — и вдруг чувствует, что он уже не мальчик, а хариус, что вместо ног у него хвост, а вместо рук плавники и что он уже не может повернуть голову, а поворачивает все туловище вместе с головой, и дышит он жабрами… и тогда ему становится страшно… Он хочет вернуться на берег — выпрыгивает из воды, — но опять падает назад в реку и начинает метаться под самой поверхностью воды, сквозь которую он видит родителей — их странные, колеблющиеся лица, — слышит их приглушенные голоса: «Что с ним будет, с моим мальчиком!» — плачет мама. «Ничего с ним не будет, — спокойно отвечает отец. — Так лучше». — «Как тебе не стыдно! — кричит мама. — Мой мальчик! Мой бедный мальчик!» — она падает и начинает биться головой о камни. Отец поднимает ее и трясет за плечи. «Сейчас же перестань! — говорит он строго. — Так надо!» — «Что надо?» — не понимает мать. «Это все временно, — говорит отец. — Мы с тобой погибнем, а он останется жив! Именно так он останется жив! Понимаешь? Мать плачет и смотрит в воду, а он — ребенок хариус — смотрит на нее из воды и тоже плачет, не чувствуя слез, потому что они сразу растворяются в воде. «А теперь пойдем, — говорит отец матери, — и, пожалуйста, не смей оборачиваться! Я тебя очень прошу!» Отец обнимает мать за упавшие плечи и медленно уводит ее в горы. Видя, как они уходят, он бешено выпрыгивает из воды — еще, и еще, и еще — каждый раз, когда он выпрыгивает, он видит, как отец и мать удаляются — медленно удаляются куда-то вверх по яркому блестящему леднику — все вверх и вверх, как две синие точки, — они почему-то светятся! — а над ним горит красно-зеленая радуга — под радугой, на вершине — Семиз-Бугу, что ли? — их уже кто-то ждет — кто-то серый, неясный, с маленькой кровавой звездочкой во лбу — и тут Семенов страшно хочет закричать, но чувствует, что у него нет голоса…
Семенов проснулся от тишины и света — еще глаза закрыты были, а он уже видел свет — и, когда открыл глаза, понял, что опять солнце: ярко светились изнутри мокрые зеленые стены палатки. Семенов весело вскочил — открыл полог — вылез наружу: все сверкало, переливалось, сияло! И небо было чистым — только над верхушками гор еще торчали два серых облака.
Семенов взглянул на часы: 13 часов, 44 минуты…
— Неплохо я вздремнул! — улыбнулся он.
Трава вокруг еще примята была ливнем, перепуталась длинными космами, зола в костре вся смыта была до голой обгоревшей земли, и всюду — на обгорелых поленьях, на стеблях травы, на палатке, на упавшем в траву спиннинге — висели, переливаясь, тяжелые капли… Черный котелок на земле наполнился до самых краев прозрачной дождевой водой.
— Удивительно, как крепко может спать человек, уйдя в свои сны, — сказал Семенов, выбивая трубку о каблук сапога и доставая табак, чтобы снова набить ее. — Пройдусь, разомну кости, посмотрю на деревья… уж очень они красивы — в этих гроздьях капель…
Он раскурил трубку и пошел через поляну к ближней роще — и чуть опустившееся уже на небе солнце тоже пошло за ним: высушивать на березах остатки ливня…
«Люблю я поспать», — думал он, затягиваясь на ходу сладким
дымом.Да, он умел спать и много спал в своей жизни, научившись этому уже вдали от Москвы. Когда было тяжело или грустно или случались какие-нибудь неприятности — он ложился спать. Он умел спать-как убитый. Когда он потом просыпался — иногда через сутки, — он всегда чувствовал себя лучше: успокоенным, не таким нервным или злым. И просто отдохнувшим, окрепшим. «Завтра! — подумал он. — Завтра я докажу, как я умею спать».
«Счастливый ты человек!» — говорили ему знавшие об этой его способности. Да, в этом он действительно был счастливым. Он вообще считал себя счастливым — по сравнению с теми друзьями юности, которых давно уже нет. Многие погибли сразу же после десятого класса, в первый же год войны. «Да, я счастливый! — подумал Семенов. — Сколько пережито, и вот — опять ловлю рыбу на Севере… и бессонницы нет…» Он не считал проведенное во сне время выкинутым из жизни, как некоторые. Спать — это тоже жить, если заснешь не навечно. «Все мои удивительные сны, объяснившие мне столь многое, — где бы я с ними встретился, если б не умел так спать?»
Он вспомнил, как один раз заснул в Караганде — в домике одной старухи, у которой снимал угол. Смешной был домик: одинокий, возле мертвого озера на месте осевшей земли. Внизу — под озерной впадиной — были заброшенные угольные выработки, на месте которых всегда образуются озера подпочвенной воды. Таких озер с голыми глиняными берегами в Старой Караганде много. В таком месте и стоял домик, в котором Семенов тогда жил. Принадлежал этот домик сморщенной старушке с красавицей дочерью. Отца в этой семье — как понял Семенов — никогда не было. Мать и дочь работали на шахте, и Семенов там работал — неподалеку, через голый пустырь мимо озера. Пустырь раскинулся между Старым городом и Новым, но Новый отсюда совсем не виден был — туда надо было ехать на маленьком поезде-кукушке, — а в Старый город можно было дойти пешком. Домики и терриконники Старого города даже видно было из окошка старухина домика. Так что жили они здесь вовсе одиноко, вроде бы как на промышленном хуторе.
Он тут снимал угол, но угла как такового у него, собственно говоря, и не было. Домик состоял из одной крохотной комнатки, в которой помещались кровать, стол и стул.
Когда старушка и ее дочь уходили на шахту, он спал на их кровати, а когда они все были дома — что случалось не часто, потому что работали, как правило, в разные смены, — тогда женщины спали на кровати, а он на полу, сунув голову под стол.
Построен был этот домик самой старухой — из ящиков, досок, отслуживших свой срок на шахте, таких же бревен, из мятых листов железа и каких-то странных ржавых частей непонятных машин… В общем, это был этакий современный домик «на курьих ножках» — сказочный домик двадцатого века. Мать и дочь работали обе на шахте — старуха сторожем, а ее дочь — в ламповой: выдавала шахтерам лампочки…
И вот один раз он вернулся со смены утром. В домике никого не было. Он очень устал, да и настроение было плохое. Как всегда в таких случаях, он решил хорошенько выспаться и лег в кровать, заперевшись изнутри. На широкой мягкой кровати — это была самая шикарная вещь в доме! — он сразу глубоко погрузился в свои сны о прошлом, в предвкушении счастливого будущего, которого он всегда ждал в своих снах, но которое почему-то никогда во сне не приходило: всегда приходило прошлое. И вот когда он так крепко спал, провалившись в это прошлое, возвратилась вдруг с работы старуха и стала стучать. Но он спал так крепко, что вовсе не слышал ее грохочущих по жести и дереву стуков, а потом и громкой ругани, которую, наверное, слышала вся Караганда за два километра отсюда. Семенов жадно разглядывал свои сны — вне этих снов мир для него в тот миг не существовал. И проснулся он вовсе не от стуков и крика старухи, а оттого, что дом обрушился на него всеми своими стенами, углами и крышей! А может, просто время подошло Семенову проснуться, потому что было уже поздно…
Но дом уже лежал на нем жалкими развалинами. А надо всем этим стояла бедная, старая Баба Яга, разъяренная и бессильная, размахивая в вечернем воздухе кулаками…
На другой день они втроем восстанавливали свое жилье и весело смеялись. Да, уморительная была история…
— Боже мой, в каких я домах только не жил! — воскликнул Семенов.
В его сознании промелькнул дом на Каляевской улице в Москве, возле Садовой, где они жили, когда отец работал в Кремле, — большой серый дом, который и сейчас еще там стоит, но от живших в нем в те далекие годы остались только печальные воспоминания. Проезжая мимо этого дома, Семенов всегда мучительно смотрел на него, хотя старался не смотреть. «Черт с ним, с этим домом, жаль, что его до сих пор не снесли», — зло думал Семенов. И еще один серый дом промелькнул в его памяти — в старом Берлине, где они жили, когда отец работал там в советском посольстве: но этот дом он помнил плохо, потому что был тогда еще совсем маленьким… Промелькнули в его памяти глиняные хаты под Семиз-Бугу и саманный барак в степи, где он жил, когда пас овец и коров, и деревянная будка на колесах, где был учетчиком тракторной бригады, и деревенский клуб, где он долго болел тифом — тоже «жил», — и карагандинские землянки, и узбекские «хона», увитые виноградными лозами, в которых он снимал холодные пустые комнаты, без печек, с сандаловыми четырехугольными ямами посередине в глиняном полу, и общежитие художественного училища в старинном каменном доме с толстыми стенами и конечно же гримуборная в самаркандском зимнем парке, где он блаженствовал с Монной-Лидой… и еще одна сцена ему вспомнилась, большая театральная сцена, но уже не в Самарканде и не в колхозном клубе — а в Караганде, в шахтерском клубе имени Кирова, где он тоже жил! Эта сцена в клубе шахтеров была его домом в буквальном смысле слова: тут он спал, ел, отдыхал, читал и — конечно же — тоже кой о чем вспоминал — как сейчас, на Вангыре…