Вся жизнь и один день
Шрифт:
Семенову как-то более по душе были слова Гёте: «Необходимость — это Бог», — но ведь и этот Бог соткан из случаев! И Семенов боготворил случай — преклонялся перед ним, заигрывал, заискивал — жизнь научила, — но не любил. Ведь боготворить — еще не значит любить. Порой Семенов покорялся случаю с радостью, порой в меру необходимости, порой боролся со случаем — но всегда верил в его величие…
Семенов уже взобрался на первую скалу и сидел на ней под кривыми, измученными вечными ветрами елочками — отдыхал от крутого подъема.
Вершина этой первой скалы и вершина
Еще заметил сверху Семенов, что вода в яме уже не такая ярко-зеленая и пена не такая чисто-белая — помутнел Вангыр от прошедшего ливня. Зелень воды отдавала желтизной, и пена отдавала желтизной, будто отражала небо, — но это было не отражение, а горная муть…
Было тихо — как часто к вечеру — ни ветерка… И Семенов забылся на солнцепеке…
…Мастерская полна народу: сидят за длинным столом вдоль окон, стоят, группами, прохаживаются вдоль увешанных картинами стен. В воздухе гул голосов…
Приглядевшись, Семенов увидел, что все здесь свои. Даже враги свои. Мирно беседуют в углу Гольдрей, Барило, Лев-Зайченко, директор МТС Либединский… смешно! Бичи в конце стола пьют водку, что-то орут. «Странный какой вернисаж, — подумал Семенов. — К кому бы подойти? »
Он увидел Дюрера — в бархатном камзоле и панталонах, в сапогах с отворотами, в широкополой шляпе с пером — Дюрер сидел в рабочем кресле Семенова, заложив ногу за ногу, и держал на коленях Монну-Лиду… в чем мать родила! Семенов направился к ним.
— Петенька! — вдруг выросли перед ним Сима и Фима, оба розовенькие, толстенькие, чистенькие и вместе с тем какие-то неопрятные. — Дружок Петенька! Мы так обрадовались этому вечеру, понимаешь! И какой ты стал у нас знаменитый! Прости — мы не верили в тебя…
— Петр Петрович! — перебивает их высокая старуха, и Семенов узнает в ней Ганну, из-под снега вырытую. — Петр Петрович! Я же в замерзании с вами была! В тифу за вами ухаживала! Пенсию мне бы схлопотать надо, посодействуйте!
Но Семенов отмахнулся: в его глазах светилось прекрасное, гибкое тело Монны-Лиды в объятиях Дюрера.
— Что это ты тут сидишь, обнаженная? — спрашивает он, подходя. — Ты же замужем и давно не натурщица…
— Ей нельзя быть замужем! — строго говорит Дюрер, поднося к губам бокал вина; другой рукой он продолжает ее обнимать. — Она теперь Вечная Женственность!
— Остановилась в своем Прекрасном Мгновении? — весело спрашивает Семенов, хотя на сердце кисло.
— Вот именно! — смеется Монна-Лида.
— Ну, и как? — глупо спрашивает Семенов.
— Ах, все равно скучища! — пьяно морщится Монна-Лида. — И в Вечной Женственности счастья нет!
— В чем же оно, наконец?
— В любви! — Монна-Лида говорит это серьезно, глубоко заглянув в глаза Семенову. — В любви и обязанностях перед близкими.
— Общие слова! — возражает Семенов.
Ситуация начинала его непомерно злить. «Ревную!» — пронеслось у него в голове.
— Я-то тебя любила, — говорит Монна-Лида. — И в этом не было общих
слов…В ее голосе звучит боль.
— А ты продал меня, миленький. И теперь я ничья!
— Что это она говорит? — бормочет в пустоту Семенов.
— А ты вспомни — разве не так? — спрашивает она с бесконечной грустью.
«Никогда она так не говорила, — подумал Семенов. — И тогда — когда жили в Летнем театре, и потом — когда я жениться приходил…»
— А за что его любить-то было? — вмешивается вдруг подошедший Барило; в зубах он держит непомерно большую козью ножку и пыхтит ею, как паровоз. — Работал он у меня, знаю: лодырь он, Петька! Ни скирдовать не хотел, ни пахать! Сколько у меня хороших работников померзло! А энтот остался! Квартиру вон какую занимает… Правда что говорят: зерно ветер унес, а полова осталась…
Из-за спины Барило возникает вдруг остроносая, красная рожа Гинтера.
— Чувства ответственности у него не было! — кричит Гинтер. — Вот посмотрите, — он выставил в руке керосиновый фонарь «летучая мышь».
Все с интересом уставились на ровный огонек фонаря.
— Вот этот самый фонарь я у него из-под носа унес, когда он заснул на посту, охраняя керосин! Я тогда из-за него чуть в тюрьму не попал! Триста литров украли!
Семенову кровь ударила в голову.
— Да ты же сам и украл, сволочь! — заорал Семенов, кидаясь с кулаками на Гинтера, но того и след простыл…
Семенова обступили. Директор МТС Либединский сует ему в руку ампулу с нитроглицерином.
— Он наш большой советский художник! — заискивающе, высоким бабьим голосом воркует Либединский. — Я ведь его еще там — в степи — художником называл…
— Напрасно вы волнуетесь, — подходит Гольдрей. — Плюньте, Семенов! В прошлом это все.
— Действительно! — подтверждает Дюрер. — Да и к чему Семенову пахать или керосин охранять! Рисовать ему надо!
— Вот эт-то точно! — радостно всплескивает руками его друг летчик. — Товарищ Семенов! Дайте я вас расцелую, мать дорога! Гордость вы наша! Вот я за вами прилетел — пора на Север!
— Да что вы все прилипли к нему! — возмущается Монна-Лида. — Мне его отдайте. Миленький ты мой, — она гладит Семенова по голове. — Я ж все равно тебя люблю!
«Какие руки нежные!» — думает Семенов.
Он взглянул на нее внимательно и вдруг увидел, что это вовсе не Монна-Лида — а мать его: в том же сереньком старом платье, в котором тогда уходила, седая…
— Мама! — несказанно обрадовался Семенов. — И ты здесь?
— Здесь, здесь! Ты только не волнуйся, тебе нельзя… приляг вот на тахту… Теперь мы никогда не расстанемся…
Семенов ложится: это же Эмилия!
— Привет, старик! — говорит Эмилия странным голосом.
И Семенов видит, что лежит вовсе не на тахте, а в прохладных струях Вангыра — голова на камне — и в лицо ему заглядывает знакомый скелет…
— Как это ты здесь очутился? — удивляется Семенов. — Ты же в Самаркандском училище стоишь, я по тебе анатомию изучал…
— Какая там анатомия! — скалится скелет. — Я Двойник твой — не узнал?
— Врешь! — крикнул Семенов.
— Сам знаешь, что не вру! — лязгает скелет. — И этот вернисаж тоже я устроил — напомнить тебе кой о чем… Хоть ты меня и убил, а живой я, курилка! Назло тебе!