Вторая молодость любви
Шрифт:
Дмитрий провел ладонью по лицу, словно хотел стереть с него паутинку разочарования и усталости, потом заглянул в отделение реанимации, зашел в ординаторскую, переговорил с дежурящим сегодня врачом и отправился домой по привычке пешком.
За поздним воскресным завтраком обсуждали животрепещущий вопрос: как написать Генриху, что поездка в Германию не состоится. Не сообщать же ему, в самом деле, о проблеме с хирургом, сексуальная ориентация которого хоть и не установлена до сих пор, но оказалась решающим мотивом в выборе кандидата для участия в конференции. Этот бред можно рассказывать, как анекдот, при личной встрече, но излагать его в письме — увольте. Вспомнилась забавная история, рассказанная ныне покойной тетушкой Дмитрия, которая в двадцатые годы была женой заместителя начальника военной академии. Там собрали на краткие курсы красных командиров, военачальников Гражданской войны. Стояла зима, лютый голод, и молодые парни, раздобыв где-то мерзлую картошку,
Этот полуистлевший листок долго хранился у тетушки, пока не сгинул во время многочисленных обысков после расстрела мужа.
— Так и напиши, папик: «Я якобы не еду на конференцию в Германию», — пусть Генрих сам догадается, — попыталась шуткой разрядить напряжение Танька.
— Самое интересное, — улыбнулся Дима, — что последователи бедного комбрига размножились в геометрической прогрессии, каждый второй говорит: я как бы еду, я как бы люблю, как бы, как бы… А уж мой главврач, сам того не подозревая, подхватил идеологическое знамя из рук свергнутого Никиты Хрущева, оравшего на выставке авангардистов в Манеже: «Педерасты!»
В трудах и заботах прошел год.
«Отхожий промысел» Сашеньки не то чтобы процветал, но стабильно держался на уровне, приносящем достаточный доход, чтобы приодеть взрослую дочь и немного отложить на грядущее лето — очень хотелось в кои-то веки поехать куда-нибудь всей семьей, расслабиться, покупаться, позагорать, не заботясь ни о питании, ни об устройстве. Куда и как — предстояло еще думать, обсуждать, искать и спорить.
Таньке предстояла тяжелая весенняя сессия: испокон веку четыре основных экзамена назывались полулекарскими и служили своеобразным пропуском, или допуском, в клиники, непосредственно к больным. Оценки по этим предметам шли в диплом, и, конечно, хотелось сдать их как можно лучше. Хотя всем известно, что ни цвет диплома, ни отметки в нем ничего не значат в последующей судьбе молодого врача.
Тем не менее Таня усердно занималась, иногда вместе с Лехой, но с тех пор как он нашел «халтуру», они чаще занимались порознь. Халтурой считалась работа в ресторанах «Ростикс», где платили за час примерно 35 рублей. Предлагали любой удобный график работы, любое количество часов, и так набегало за месяц от трех до четырех тысяч.
В театральных вузах тоже сдавали экзамены. У Лили по актерскому мастерству репетировалась одноактовка из жизни французской аристократии XIX века. Ей поручили небольшую, но очень выигрышную роль. В костюмных пьесах она была особенно эффектна. Бог знает откуда у девочки из средней инженерно-технической семьи ярко проявилось чувство стиля и формы. Не каждый, даже очень хороший непрофессиональный актер умеет быть естественным и органичным в костюмах прошедших эпох. Таким изумительным даром обладал в Малом театре покойный Никита Подгорный, чьи великолепные работы, к счастью, сохранились в фильмах и записях спектаклей. Ах, как он носил фрак! Но если Подгорный мог, помимо всего, опираться на актерский опыт своей семьи — не одно поколение этой славной династии посвятило себя сцене, — то Лильке помогали лишь интуиция и природа, наделившая ее умением, как эхо, откликаться на любое указание и замечание педагога, она хватала все с лету, с полуслова, а потом повторяла и повторяла движение, жест, мимику, пока это не закреплялось и становилось ее собственным поведением в заданной ситуации. Собственно, именно этому и учили студентов-актеров, только у Лили все получалось так органично, словно она сама до этого дошла.
— У Лильки через неделю зачет по мастерству актера, — сообщила Таня.
— Интересно, — без особого воодушевления отозвался Леха.
— Она тебя приглашает.
— Она или ты?
— Какая тебе разница? Она просила меня передать тебе. — И, лукаво поглядев на Леху, добавила: — Между прочим, не в первый раз, если ты помнишь такую мелочь, она еще на первом курсе приглашала тебя.
— Да-а… — неопределенно протянул Леха.
— Может, скажешь, что не замечал ее интереса к тебе?
— Ну что ты меня допрашиваешь — замечал, не замечал? Ты сама-то пойдешь?
— Конечно.
— Ладно, пойдем. За тобой зайти?
— Как хочешь. Я с мамой иду.
— Ну тогда встретимся там.
У
старинного приземистого здания на углу Неглинной толпилась молодежь. Здоровались, перекликались, обменивались новостями, курили так густо, словно стремились раз и навсегда избавиться от главного инструмента актерского творчества — голоса.Танька удивлялась — как только в студенческой среде не шпыняли медиков: и циники они, и бесстыжие, и все девицы поголовно курят. На самом деле начинают покуривать в основном, когда впервые приступают к занятиям по анатомии — запах формалина, в который погружают препарированные трупы, перенести не так-то просто, к этому трудно привыкнуть — вот и курят, чтобы перебить его.
Актерскую же среду Татьяна считала более циничной. Возможно, она была права: не всегда молодые актеры чувствуют грань между необходимой раскованностью и элементарной распущенностью. Впрочем, Танька не собиралась даже в мыслях брать на себя роль праведницы или, чего хуже, ханжи, просто она возмущалась несправедливостью нападок на студентов-медиков.
Появление двух незнакомых красивых молодых женщин было замечено. Особенно поражало их сходство между собой.
— Отпад, — сказал кто-то, и одновременно Танька почувствовала, как ее царапнул чей-то откровенно завистливый взгляд. Она выше подняла голову и повлекла за собой мать к парадной двери. Перед тем как войти, оглядела толпу — Лехи нигде не было. «Ну и Бог с ним, — подумала она, — няньчись тут… Сам пусть ориентируется».
В вестибюле висели самодельные, написанные от руки афиши. Громкие имена прославленных актеров Малого театра, руководителей курсов бросались в глаза, но, странное дело, здесь, в полудомашней обстановке студенческой среды, они сами воспринимались по-домашнему, без звездной мишуры, без пьедесталов, на которые возвела их восторженная публика.
Сашенька многих знала по кинофильмам, а в Малый театр стала ходить только недавно, когда Лиля поступила в училище.
Вообще в тех умеренно-продвинутых интеллигентских кругах, в которых в основном вращались Ореховы, к Малому театру сложилось двойственное отношение. Его признавали за эталон и — не ходили. Больше привлекали неожиданные решения традиционных пьес в Ленкоме, Современнике, в антрепризных театрах. Но теперь, посмотрев несколько спектаклей в Малом, вдруг получили такое утоление тоски по нормальной, традиционной режиссерской трактовке и настоящей московской речи, что сами удивлялись, отчего это так давно не бывали здесь.
К сожалению, пока молодежь больше склонна ходить на так называемые новаторские спектакли, где в основе лежала как бы пьеса — вот где уместно применить это навязшее в зубах «как бы». Старинный приятель семьи, которого давным-давно, еще в студенческие годы, оперировал Митя, уже стареющий актер одного из московских театров, часто заходил к Ореховым, и тогда беседы и споры длились часами. Он неоднократно повторял: «Некоторые писатели наивно полагают, что пьеса — это когда слева написано — кто говорит, а справа — что говорит. Все равно что считать любые зарифмованные строчки поэзией. Не-ет, братцы, драматургия — особый, отдельный жанр, и не каждый прозаик может написать пьесу».
С ним было интересно и весело общаться. Однажды разговор зашел на извечную тему: на каком языке должна исполняться опера — на языке оригинала или на языке, понятном зрителю. Сашенька недоуменно спрашивала: «Зачем мне слушать арию, слов которой я не понимаю?» А старый театральный волк неожиданно пропел: «Варум ду, Ленски, вильст нихт танцен?» Все засмеялись. «Вы бы хотели, чтобы это звучало именно так, если «Евгений Онегин» ставится, к примеру, в Германии или в Австрии?» Это было настолько убедительно, что пришлось согласиться. А ведь действительно, спектакль смотрят, а оперу слушают, тем более что всегда существует в программке либретто, и с сюжетом можно ознакомиться по ходу действия или загодя. Еще не хватало, чтобы Татьяна Ларина в сцене письма обращалась к няне «Ах, киндерфрау, киндерфрау, их ляйде!» вместо «Ах, няня, няня, я страдаю!».
Танька подошла к огромному старинному зеркалу — от пола до потолка. За ней последовала Сашенька. Мелькнула мысль, что, возможно, в него смотрелся еще сам Каратыгин. Группка студенток, загораживающих зеркало, вспорхнула, как стайка воробьев, и исчезла, место перед зеркалом освободилось, и Саша увидела себя и дочь во весь рост.
Из зеркала на нее смотрели две стройные девушки: одна, та, что постарше, самую чуточку склонная к полноте, слегка прищуривалась оценивающе, вторая, худощавая, еще не избавилась от девичьей пухлости в лице. На этом различие кончалось. Обе были светлыми, золотистыми блондинками с голубыми глазами, с короткими, прямыми носами. Некоторую легкомысленность и конфетность такой внешности спасало то, что в глазах и матери, и дочери искрился юмор, и губы при каждом подходящем случае складывались в насмешливую улыбку. И все же мужчины вначале видели в них сходство с Мэрилин Монро и, только приглядевшись, улавливали, что не все так просто в этом очаровании. Татьяну, помимо всего, отличала еще и определенная твердость в линии рта, особенно когда она задумывалась.