Второй вариант
Шрифт:
ПОСОХ УДАЧИ
КАК РОДНАЯ МЕНЯ МАТЬ ПРОВОЖАЛА
От товарняка на соседних путях пахло мазутом и перекисшей капустой. Теплый ветерок казался сладким и горьким одновременно. Перрон гудел разноголосьем, топотом ног и переливами баяна.
Меня провожала мать. И Дина провожала. Они встретились впервые на этом суматошном вокзале, и я чувствовал себя не в своей тарелке. Маманя вздыхала. Дина глядела вниз и по сторонам, только не на меня.
— Сними, жарко, — сказала маманя, кивнув на мою новую
Кепкой-восьмиклинкой я прикрывал стрижку «под ноль». Не привык еще к «голове босиком», не почувствовал ее своей за те три дня, что в качестве будущих офицеров мы прожили на сборном пункте в палатках. Впрочем, «офицеров» — это с самым дальним прицелом, а пока — будущих курсантов, у которых на головах, почти у каждого, такие же восьмиклинки с пипочкой, как у меня. Только Сергей Гольдин выделялся соломенным брилем с загнутыми по-ковбойски полями.
С Сергеем мы, хоть и жили на одной улице, хоть и встречались когда-никогда, не приятельствовали. У него — своя уличная компания, у меня — своя. Но, увидев друг друга на медкомиссии, обрадовались, словно родне, и все время держались вместе среди скопища незнакомых людей. Серега как-то сразу почувствовал себя в той круговерти как рыба в воде и уже на другой день стал первым помощником военкоматского старшины-сверхсрочника.
Его провожали заводские ребята. Он был постарше меня, успел поработать на нефтяном заводе в бригаде «флотского дяди», как он назвал провожавшего его родственника. Тот уверенно стоял на кривоватых ногах — невысокий, дюжий, с черной челкой, в габардиновой куртке с замками-«молниями», из-под которой выглядывала тельняшка. Наверное, вся бригада была в сборе. Веселые и крикливые парни сбились в кучу, чуть в стороне от Сергея с Лидухой, подчеркнуто так отодвинулись: грех, мол, мешать в таком деле, как прощальное обнимание. И он в открытую и без смущения тискал свою лупоглазую Лидуху, обхватив руками, как клешнями.
В палатке Сергей сумел отвоевать местечко для себя и для меня в самом углу нар. Рядом со мной оказался молчаливый, толстогубый и весь какой-то несимметричный парнишка-мужичок.
— Зовут как? — крикнул ему, пристраивая соломенный матрас, Серега.
— Иван.
— Фамилия?
— Шестаков.
— Откуда?
— Из Бурзянского района.
— Тоже в офицеры захотел?
— Ага.
— Шамать хочешь?
— Ага.
— Держи, агакало! — и кинул ему кусок хлеба с вареным мясом.
— А сам? — спросил Иван.
— Мы с Ленчиком, — кивнул на меня, — перехватили...
Еще и десяти лет не прошло, как кончилась война. Голодуха у каждого из нас еще цепко сидела в памяти. Потому, когда была возможность, ели, даже если и не хотелось. Добирали за голодные годы, что ли?
Ваню Шестакова никто не провожал. Набычившись, он стоял в стороне и время от времени взглядывал то на нас, то на Серегу с Лидухой. Серега был весел и уверен в себе, он был красавец парень, он был хозяином сам себе и своей Лидухи. И успевал в то же время видеть все, что происходит вокруг.
— Иван! Сено жуешь? — крикнул он.
У Вани была привычка: когда ему тоскливо, шевелил толстыми губами, как будто жевал что-то.
— Кати к нам! — призывно махнул рукой Сергей. — Дам разок Лидуху поцеловать.
Та шлепнула его по губам. Сергей опять обхватил ее ручищами-клешнями.
«Как родная меня мать провожала...» — залился баян, и тонкий бабий голос перекрыл перронный гомон. А Лидуха так обнимала Сергея, что
какой-то посторонний дедок прошепелявил:— Оставь маненько, дочка! — и залился смехом в лад баяну.
— Не оставлю дед, — откликнулась та. — Что мое — то мое!
В руках у «флотского дяди» появились бутылка и граненый стакан.
— Племяш! — позвал он, как гвоздь вколотил.
— А! — тотчас оторвался от зазнобы Серега.
— Кончай лизаться! Айдате на посошок!
Серега подтолкнул Лидуху в круг, взял из рук родимого дяди стакан, передал ей. Она застеснялась, но моряк сурово произнес:
— Уважь!
Она отпила, передала Сереге. Тот поднес стакан к губам, но дядя его остановил:
— Погодь.
Он ловко достал откуда-то из кармана огромную деревянную ложку, больше напоминающую половник. Налил в нее из бутылки, чокнулся о стакан.
— Племяш! Жизнь держи в руках, — и показал, как надо держать, выставив вперед похожий на кувалду кулак, — не дай обогнуть никому! Гольдины и в океане не утопли. Будем!
Оба крякнули и хрустно заели луковицей.
— Милуйтесь! — приказал дядя.
«Как родная меня мать провожала...»
— Мне вашего дружка вон того жалко, — показала на Ваню Лидуха.
— Рыба ты моя, — сказал Серега. — Лупоглазая...
Все стриженные в этот полдень разъезжались по военным училищам кто куда. Нас троих определили (с нашего согласия, конечно) в зенитно-артиллерийское. Артиллерия — бог войны, это мы знали с уверенностью. И я, стоя рядом с матерью и Диной, тоже маленько ощущал себя «богом». Потому неловко мне было и совестно, когда маманя втолковывала на прощание, чтобы я кушал и был осторожен, чтоб командирам не перечил и ни с кем не связывался. Я мычал в ответ: буду, мол, хорошим и связываться ни с кем не стану. Дина молчала, переминалась с ноги на ногу. Я догадывался, что ей совсем не по душе весь этот разноголосый гам, Серегина лихость и даже то, что моя мать нет-нет да и бросала на нее спрашивающий взгляд: что, мол, сыну-то от тебя ждать? Уж не вертихвостка ли ты? Я так и понимал ее взгляды.
Лицо у матери было жалостливое. Волосы она зачесывала назад, и ото лба к уху заметно белел шрам. Шрам остался еще от военных времен, когда она ездила в деревню обменивать на еду кормовую соль. Мы и сами были деревенские. В город попали на четвертом году войны, когда мать поддалась на уговоры своей городской тетки. Однажды их отоварили на фабрике вместо зарплаты огромными белыми кусками соли. В деревне, считалось, было посытнее, и маманя поехала. Где-то по дороге от станции Белое Озеро к Уваровке и нагнали ее волки. Перепугалась, но мешок с солью не бросила. Бежала по дороге и не услыхала, не увидела, как вымахнула из бурана лошадиная морда. Очутилась мать прижатой к передку кошевки. Волокут ее сани по дороге, а перед глазами лошадиные копыта. Ничего, обошлось, шрам вот только и остался.
— Вы бы прогулялись, а я посижу вон на завалинке, — предложила она.
По-деревенски назвала завалинкой отмостки станционного здания. Так и не привыкла до конца к городу, так и тянуло ее в деревню, особенно по весне, когда земля пробуждалась к жизни и по-птичьи звенели ручьи.
— Идем, — сказала Дина.
Мы пошли вдоль перрона. Миновали тепловоз и остановились на гравии у перехлеста путей. И сразу отступила вокзальная толчея.
— А почему Ваня один? — спросила Дина.
— Он из Бурзянского района, — ответил я. — У него здесь нет никого.