Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

К вечеру, попав под жесточайший огонь, штабная колонна была сильно потрепана, и загнанные в балку люди едва спаслись. Небольшая вереница брошенных грузовиков и повозок осталась на дороге. Открытая, незащищенная дорога, по которой Гнездилов безрассудно пытался проскочить днем и соединиться с отходящими войсками, чуть не погубила штаб. На этой дороге смерть подстерегла и Гнездилова. Но ни в тот момент, когда роковой снаряд накрыл и разнес на куски мотоцикл и ехавшего на нем Гнездилова, ни позже, когда небольшой и почти безоружной группе пришлось с боем отходить, никому и не пришло в голову, что в трагичности этого обстоятельства повинен сам Гнездилов. Его не ругали, хотя и было за что ругать. И не жалели. Его гибель произошла в критические минуты, на самом трудном перевале борьбы, когда перед бойцами, обойденными врагом, стоял страшный вопрос — жить или умереть. И то, что люди были поставлены на грань катастрофы, произошло вовсе не по их вине. Причиной был Гнездилов,

его образ мышления и действий, и все, чему он учил, как бы вылилось в его последнюю, неимоверно тяжелую ошибку. В какой–то мере ошибку Гнездилова сглаживал его личный бездумно–храбрый поступок, стоивший ему жизни. Но об этой смерти никому не хотелось думать. Как будто вообще не было и самого Гнездилова. Быть может, когда–нибудь позже придет кому на ум осуждать его, называть недобрым словом или, наоборот, оправдывать, но теперь попавшим в беду людям было совсем не до обид и порицаний. У каждого была забота куда более сложная — как вырваться из окружения.

Серая, промозглая ночь как нельзя кстати прикрыла разрозненные остатки штаба в балке. От полного разгрома спасла именно эта наступившая тьма. Продержись еще часок–другой дневная светлынь, и трудно себе представить, что могло бы произойти. Но окутавшая землю темнота взяла под свою защиту попавших в беду людей. Они жались сейчас друг возле друга, не зная, что предпринять дальше. Ночь давала им возможность собраться с мыслями, обдумать, как же быть. И надо было немедленно на что–то решиться, принять какие–то меры, чтобы уйти из балки затемно, в противном случае рассвет предательски выдаст место расположения и враг накроет группу огнем.

Неспокойная была ночь, не давали улечься тишине взбалмошно стреляющие пулеметы, то и дело будоражили темноту всплески ракет. Вонзаясь высоко в небо, ракеты лопались, и на землю стекали кровавые капли огня. Урча, проходили где–то стороной немецкие танки. Прислушиваясь к все удаляющемуся шуму, Костров жестоко ругал себя за то, что ему не удалось хоть на время задержать их. У него было сильное против брони оружие, и он бы, наверное, подбил не один танк. С пригорка, где команда занимала позиции, стрелять из противотанковых ружей было очень удобно. Колонной выступившие на дорогу танки перемещались совсем на виду. Костров готовился вот–вот по ним ударить. Но помешали пикирующие бомбардировщики. Почти отвесно падая с неба, они бросали бомбы, потом крыло в крыло ходили над позициями, били из пушек и пулеметов, не давая бронебойщикам поднять головы. А танки и не стремились ввязаться в бой. Немецкие танкисты будто думали, что возиться со штабным людом вовсе не их дело, и на больших скоростях ушли вперед, предоставив своей пехоте разделаться с окруженной группой русских. "Спасибо, ночь укрыла. А так бы костей не собрать", — подумал Костров и поежился, чувствуя, как его начинало знобить. Балка продувалась сквозным ветром. Накрапывал дождь, и эта осенняя нудная морось еще больше удручала бойцов. Они стояли во впадине балки — притихшие, озлобленные. Никто не садился, чувствуя, однако, усталость в натруженных ногах. Все терпеливо стояли, чего–то ожидая. Они сознавали свое поражение, но никто не хотел с этим мириться. Тяжкая обида сдавливала грудь. Только обида. Больше ничего.

Дождь усиливался. Теперь уже крупные, хотя и не частые капли ударяли в лицо. Со склона балки ползла глина. Все промокли. Кто–то не выдержал, зло проговорил:

— Чего мы тут ждем? Погибели? Надо уходить.

— Куда? — простонал ему в ответ другой.

— К своим…

— Где они, свои–то?

Помолчали. И опять тот же злой голос:

— Светать начнет, и нас доконают.

— А этого не хотел? Держи–ка!.. — озорно ответил другой и скользнул рукой вниз, словно готовясь расстегнуть штаны.

Над головами колыхнулся смех. Кто–то вдобавок выругался, и снова в тишине послышался дружный гогот. Казалось, вся на время притихшая, немая балка смеялась. Это был верный признак, что люди не пали духом, что в них есть еще силы драться, серьезно постоять за себя.

— Бойцы, товарищи! — послышался настойчивый оклик. — Идите сюда… Быстрее… Комиссар зовет!

И сразу балка пришла в движение. Под ногами зачмокала грязь. Шаги стали тверже, увереннее. Иван Мартынович Гребенников стоял, приметно сгорбившись, под кустом дикой груши, с которой налетавший порывами ветер срывал крупные капли дождя. Костров собрал возле груши бойцов, обступили они тесным кольцом комиссара, ожидая услышать от него слова утешения или нечто такое, что даст им возможность понять, что же происходит. Но Гребенников не собирался ни утешать, ни огорчать кого–либо. Он говорил правду. Он сказал, что на флангах Западного фронта враг сосредоточил две подвижные группировки и прорвал наши оборонительные рубежи. Это произошло вчера, 2 октября, а что будет дальше и каковы размеры катастрофы, — трудно судить. "Ясно одно, — сказал он, — немецко–фашистские войска хотят рассечь Западный фронт и открыть себе дорогу на Москву". И еще он сказал, что придется, вероятно, одним выходить из окружения, так как сообщение с полками прервано,

им приказано также самостоятельно пробиваться на восток.

Иван Мартынович заговорил срывающимся от жестокой обиды голосом:

— Да, нам тяжко, товарищи. Дивизия разбита, но… — он передохнул, и голос его будто раскололся: — Но мы не дадим себя похоронить! Знамя дивизии с нами! — Гребенников распахнул шинель, вынул из–за пазухи скомканное полотнище. Взяв за концы, он приподнял над головой полотнище, и по нему прошел тяжелый грустный шелест. Темень скрадывала красный цвет, но люди чувствовали его живое дыхание, виделся им чистый и жаркий пламень знамени.

Комиссар не приглашал бойцов давать клятву. Он понимал, что в каждом из них живет то же чувство, что и в нем самом, — верность долгу и вот этому родному знамени, перед которым каждый был в ответе. И нужны ли были слова? Он только держал высоко поднятое знамя, делая это с единственной целью, чтобы видели бойцы, что здесь оно, обагренное кровью павших товарищей, опаленное пороховой гарью знамя. Ветер заворачивал концы полотнища; знамя колыхалось, и каждый ощущал на своем лице как бы внутреннее, согревающее его дыхание. Чувствуя, как по всему телу током проходит волнение, Костров не удержался и снял каску. Следом за ним обнажили головы бойцы. Долго стояли они с непокрытыми головами, и трудно сказать, чего было больше в этом безмолвии, — боли за поруганную честь дивизии или обиды и гнева на тех, кто загнал их вот сюда, в глухую балку. Налетевший ветер опять качнул ставшие ломкими от заморозка ветки груши, и лица обдало каплями дождя. Костров ощутил на нижней, слегка оттопыренной губе холодноватую капель, лизнул языком. В нем вспыхнула жажда. Ему нестерпимо захотелось пить. А воды не было. И он стал открытым ртом глотать посвежевший, влажный воздух.

Всего лишь короткие минуты стояли они перед знаменем, а казалось это вечностью. Они пошли вдоль балки, в сторону гула. По их расчетам, этот гул слышался на главном шоссе. Значит, движение немецких войск не прекращалось и ночью. Но ведя навстречу гулу отряд, Гребенников знал, что опасность там не уменьшится, а может, возрастет, зато идти будет удобнее — параллельно шоссе почти сплошняком тянутся леса. Днем в них можно укрываться, а ночью — двигаться. Сейчас они торопились до рассвета попасть в леса, иначе, действительно, их может застигнуть враг. В балке но было никого и ничего, кроме брошенных повозок и мокрого кустарника. Мешала идти вязкая глина. Солдаты двигались гуськом, друг за другом по извилинам троп. Не раз эти тропы обманчиво сворачивали, кончались тупиком перед карьерами, нависающими глыбами глины, и приходилось выбираться назад, еле вытягивая ноги из липкой жижи.

Через некоторое время, когда шум на дороге стал ближе, явственнее, Бусыгин толкнул шедшего впереди Кострова и каким–то тусклым и усталым голосом проговорил:

— Гляди, как прут!..

— Потише, а то могут подслушать лазутчики, — попросил Костров.

— Чего мне бояться? — возразил Бусыгин. — На Москву лезут, гады, а я должен молчать! Да ты знаешь, мне сейчас легче самому умереть, чем переживать такое…

— Москву они не возьмут. Ни в жисть!..

Сказав это, Костров опустил голову, надолго замолчал. Странное чувство испытывал он в эти минуты: не было в его душе ни отчаяния, ни растерянности, только обида туманила, и почему–то даже трудно было дышать. Успокоив товарища, сказав, что немцам не видать Москвы, он не переставал об этом думать. Откуда ему, рядовому человеку, было знать, возьмут немцы Москву или нет? Какой он стратег! Спроси у него, каково положение фронта, и где сейчас наши войска, и вообще дерутся ли они, — на это он бы затруднился ответить. И все–таки он верил, был глубоко убежден, что Москву они не возьмут. Он не допускал сомнения, что могло произойти иначе. Это была какая–то фанатичная, не подкрепленная ни фактами, ни ходом событий, но неукротимо твердая уверенность. Что было этому причиной — воспитание, весь уклад жизни советского человека или просто предчувствие? Вероятно, и то и другое…

Костров поймал себя на мысли, что и раньше, когда отходил чуть ли не со старой границы, когда линия фронта вплотную приблизилась к Днепру, тогда он тоже думал так и верил, что немцы не пройдут через старую границу, что вот–вот произойдет перелом в войне и мы погоним врага назад. Потом, после отхода со старой границы, он верил, что никогда оккупанты не войдут ни в Киев, ни в Минск, ни в Смоленск, ни в другие города. Но события — одно горше другого — оборачивались против него и подтачивали, как ржавчина, его веру.

Пало много городов. Сапог пришельца топчет белорусские и украинские земли. Но Алексей не переставал надеяться и не в силах был разувериться в своем убеждении. И то, что немцы могут продвинуться еще дальше в глубь нашей страны, подойти к воротам Москвы, — в это он не мог поверить даже теперь, когда нависшая угроза камнем легла на сердце. Просто не укладывалось в голове, не мог он примириться с мыслью о потере еще хоть одного города, не говоря уже о Москве.

— Нет, Москву мы не сдадим. Слышишь, Бусыгин, не сдадим! — повторил он в самое ухо товарищу, и так громко, что тот вздрогнул.

Поделиться с друзьями: