Вторжение
Шрифт:
В таком духе Верочка могла бы тараторить без умолку, но отец перебил, глядя на нее с удивлением:
— А зачем тебя понесло к ним в избу?
— В чью?
— Ну, к этим… Костровым?
— Почему же, батя? — спросила Верочка, остановись на нем широко открытыми в изумлении глазами. — Они нам родня.
Игнат усмехнулся в усы:
— И о чем же гуторили с Аннушкой?
— Ой, наговорились, и не упомнить всего, — простодушно ответила Верочка и в смущении добавила: — Даже гадали. Жив ли Алексей, и скоро ли кончится война… Ты бы поглядел, как складно ложилась карта: будто Алексей
— Брось! — махнул рукой Игнат, не веривший гаданиям. — Какая может быть дорога, окромя окопов, а и насчет крупного разговора — побаски бабьи!
— Нет, батя, карта сбылась. Алексей письмо прислал.
— Да ну? — Игнат даже привстал. — Где же он, как с ним?
— Пишет, в каком–то переплете смертельном побывал… Весь, говорит, зарос. Только о ранах молчит, не хочет, наверно, расстраивать.
— Вестимо дело, — поддакнул Игнат. — Значит, объявился все–таки? И что он еще пишет?
— Больше, кажись, ничего. Поклоны шлет всем. И тебе и мне. Про Наталью особо пытает…
— Кланяется, значит, и нам, — сказал повеселевшим голосом Игнат. Ну–ну. Только вот Наталья–то свихнулась, дуреха!
Верочка на это ничего не возразила. Накинув на плечи вязаный платок, выбежала в сенцы, полезла в погреб, вырытый под избой. Скоро она принесла махотку с квашеным молоком и поставила ее на стол вместе с тарелкой блинов. Игнат ел степенно: обмакивал в густое молоко сложенный трубочкой блин, медленно отправлял его в рот, облизывал пальцы и опять тянулся к тарелке с ноздреватыми, пахнущими теплым пшенным паром блинами. Поев, он узнал, не приносил ли почтарь "Коммуну".
Верочка спохватилась, вспомнив, что не успела отдать отцу газету, которую второпях засунула в печурку, и принесла ее с торжествующим видом. Быстро убрав со стола, примостилась рядышком на лавке и ждала, как рассудит про войну отец. Сама она к сообщениям с фронта относилась хоть и серьезно, но мало что в них смыслила, а вот отец — иное дело…
По обыкновению, Игнат читал молча, шепча себе под нос. А на этот раз, уставясь глазами в сводку Совинформбюро, помрачнел и со стоном проговорил:
— Прут, окаянные! Чтоб им ни дна ни покрышки!
— Куда прут, батя? — простодушно спросила Верочка.
— К Москве подобрались, — и тяжко вздохнул. — Крутое время. Ты только погляди, куда немец махнул! Какие территории оттяпал! Украина в его руках, Крым… Не говоря уж о Белоруссии… Ума не приложу, доколь наши будут отходить? Пора бы уж окоротить и не дать себя в утрату.
— Батя, а сюда не придут эти фрицы? — встревоженно спросила Верочка.
— Не накликай беду! — строго покосился Игнат.
Больше за весь вечер ни отец, ни Верочка не проронили ни слова. Только и слышно было, как под окнами сердится поземка, завывает, гудит, того и гляди продавит рамы и ворвется в избу. Жар в печке дотлевал, добела накаленные часом раньше трубы сейчас потемнели, и на охолонувшем железо потрескивала окалина.
— Подложи кизяку, а то за ночь совсем выдует тепло, — попросил Игнат, собираясь залезть на лежанку.
— А где они, кизяки? Нету их, батя.
— Сходи принеси.
— Боюсь. Хоть озолоти меня — не пойду.
—
Кого пужаться–то, глупенькая!Не спеша, он оделся, вышел в сени, в остуженной темноте пошарил руками, сдернул с притолоки топор, чтобы заодно нарубить хворосту. Выходя наружу, он еле удержал подхваченную ветром дверь.
Ночь была синяя, наливная. Кругом избы и дальше, по селу, прокрадывался сквозь тьму смутный, дремный свет, мерцающий от снега, от луны, повисшей над примолкшими гумнами. Зима укутала Ивановку снегом: сиро и одиноко выглядывали из–под увалистых сугробов избы, амбары, длинные конюшни. Ветер мел сухой и колкий снег.
С минуту Игнат постоял у крыльца, слушая, как где–то на краю села жутко выли собаки, потом направился к новому срубу, в котором был сложен кизяк. Поскольку старый катух был снесен еще при закладке дома, Игнат сделал в углу сруба дощатый забор и поставил сюда на зиму козу. Ей бы тоже надо корму дать, постилку сменить, но не это занимало Игната.
Доска над дверью, оторванная ветром и висевшая на оконном гвозде, скрипела, и этот унылый звук вызвал в нем тоскливое чувство. Как никогда, пожалел Игнат, что новый дом остался недостроенным и вряд ли приведется его доделывать — не то время, да и кому в нем жить?
Увязая по колено в еще не слегшемся, рыхлом снегу, Игнат едва приблизился к срубу, как неожиданно внутри затрещали и повалились доски. В тот же миг из проема двери кто–то рванулся ему навстречу и, стукнувшись о дубовую верею, упал у ног. Игнат не отшатнулся, лишь глаза его застыли в удивлении. И прежде чем успел сообразить, кто бы это мог быть, серый, поджарый зверь махнул на гумна.
— Волк! — вскрикнул Игнат.
Забежав внутрь, он посветил спичкой: возле поваленного забора лежала коза. Она была зарезана какое–то время раньше, по, видимо, веревка, которой она была привязана, помешала волку унести ее, и теперь коза лежала с разорванным горлом.
Вскипая злобой, Игнат выскочил наружу и побежал. У ветел, росших на берегу реки, увидел волка: глаза его отливали то зеленым огнем, то оранжево–светлым, как впитанная снегом кровь. Это был, наверное, матерый волк. Он стоял пригнувшись и поджав хвост: видимо, жалел, что не удалось унести добычу. Вдруг он поднял морду и завыл протяжно и надрывно, перейдя затем на мелкий скулящий взлай.
Ожесточась, Игнат выхватил из–за пояса топор и пошел на зверя…
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Всякий, кто видит реку в пору вешнего паводка, не может не восхититься ее могучей силой; поначалу, вскрываясь ото льда, она стонет, натужно вздыхает, скрипит, вырывается из пут, которые долго сковывали ее, и, наконец, взломав лед, выходит из берегов, и тогда неукротимо и безудержно ее течение, грозен бушующий порыв.
Как бы играя и веселясь, река убыстряет свой бег, проворно, совсем налегке несет неуклюжую громаду льдин, кружит их, разворачивает, опрокидывает, ставит стеной, окунает в пучину, и, погружаясь, льдины опять всплывают наверх и, увлеченные быстриной, тесно идут, ломают на своем пути преграды и сами ломаются, но движутся все дальше, подчиняясь гневной разъяренной стихии.