Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вверх по Ориноко
Шрифт:

Страсть к сочинительству, к книгам у нас с Юрием была одинаковой, с первого дня он понравился мне и вызвал что-то вроде зависти. Врачи обычно не говорят о литературе, но у меня внезапно появилось двое коллег, которые сами любили литературные аллюзии и охотно вступали в жаркие споры. Говоря о врачах, я не имел в виду Оду, психиатры, занимающиеся психоанализом, не обходятся без литературы, это общеизвестно, главный их инструмент — язык. Твоя проблема, твердил мне Юрий, вовсе не книжность, а отсутствие юмора, тотальное отсутствие, Игнасио, ты всегда смертельно серьезен, ну разве что иногда улыбнешься, но чтобы расхохотаться — никогда, и твоя жена — уж ты меня извини — тоже сама серьезность, и самое любопытное, что у нее все-таки выходит выходить, это мало доступная профанам игра слов Лакана [4] . А ведь южноамериканцы — люди яркие, умные, но ты исключение, которое подтверждает правило. Он любил меня поддевать, посмеивался всегда в глаза с приязнью и нежностью, и я знал, что, несмотря на нашу разницу в возрасте (ему было тридцать два, когда мы начали работать вместе), несмотря на мой ученый, серьезный вид, он мной дорожит как редким сокровищем. Где твой юмор студента-медика, Игнасио? Или в Венесуэле студенты-медики не шутят? Наверное, нельзя иметь все сразу, и нефть, и юмор, у вас великолепные пляжи, красивые девушки, нефть, это немало,

но по остальным статьям я предпочитаю Колумбию. Зато у русских врачей юмора хоть отбавляй, говорил он, его семья уехала из Петербурга в семнадцатом, и Юрий смеялся и над больными, и над бедняками, и над попами, и над своими собратьями. Он выдумывал уморительные диалоги между хирургом и терапевтом (Жоана смеялась над ними до слез) и даже во время длительных и сложных операций заставлял умирать от смеха анестезиологов и сестер, говоря от имени пациента, лежащего на операционном столе, — он умел приноровиться к публике, балансировать между сальностями и медицинским юмором, шутил всегда к месту, чутко улавливая настрой окружающих, чего мне, признаюсь откровенно, не дано.

4

ЛаканЖак (1901–1981) — французский психолог, создатель структурного и лингвистического психоанализа.

Естественно, Жоана не осталась равнодушной к его обаянию. Благодаря Юрию я, собственно, и разглядел ее, до этого я отдавал должное лишь ее профессиональным качествам, она была непревзойденной ассистенткой в операционной, высочайшей квалификации сестрой, но Юрий, как он часто говорил, «умел разглядеть то, что за халатом». Она тоже это умела, и влекло ее к нему не столько явное, сколько тайное: за веселой болтовней, за улыбкой, слишком широкой, чтобы быть искренней, она сумела угадать тревогу и угнетенность, она признавалась: мне всегда везло на мужчин с проблемами, только в таких я влюблялась, хотя поначалу казалось, что проблем и в помине нет, но я думаю, дело не в моем характере, у нас это семейное, мама была точно такой же, и поэтому я, наверное, стала медсестрой, кто знает, может, в один прекрасный день я улягусь на кушетку в кабинете психоаналитика и распутаю этот клубок, добавила она как-то с улыбкой. Юрию хватило недели, чтобы ее соблазнить, я тогда и не думал ревновать, разве что был в легком недоумении, а он все время поддевал ее, стараясь рассердить. «Медсестра воплощение присущих женщине скромных возможностей, — начинал он, надеясь своей болтовней вывести ее из себя, — женская эмансипация нанесла непоправимый вред медицине в целом и больницам в частности, убедив девушек, что они способны работать врачами, и не только гинекологами и педиатрами. А ведь раньше девушки просто мечтали быть медицинскими и патронажными сестрами, в лучшем случае акушерками. Но я вижу, скоро в этой больнице врачей будет больше, чем сестер». (Он смотрел в корень, теперь найти сестру труднее, чем кардиолога, их приходится выписывать из Ливии или из Сербии. Даже у нас в больнице не хватает доброго десятка сестер, и справляться приходится, привлекая сиделок.) Жоана вспыхивала сразу: «Это вопрос экономический, и ты, Юрий, сам все прекрасно знаешь, если бы мы получали нормальную зарплату, не хуже вашей, если бы нас больше уважали и в больницах было поменьше мачо вроде тебя, тогда и желающих работать сестрами нашлось бы в избытке». Администрация постоянно напоминала нам: повышайте квалификацию, лечите как можно эффективнее, будьте в постоянной боевой готовности, ну и все такое прочее, вы отвечаете, вы обязаны… и так далее, и тому подобное, а эти двое только и знали, что часами препираться и спорить из одного только удовольствия распушить хвосты, устраивали брачный танец перед спариванием (я, во всяком случае, воспринимал их перепалки именно так).

И самое интересное, не ревновал ни капли. Ревность пришла позже, проникла тайком, просочилась в сны. Трудно теперь определить, когда именно — два года спустя, год или несколько месяцев или недель назад, просто однажды проснулся, а она уже тут, а ты изнемогаешь от желания, нацелив страсть в пустоту, хотя желание уже подсказало имя, показало лицо, иногда подставное, иногда нет, и ты заведенным автоматом движешься к той, что указал тебе сон. Сон предлагает, бодрствование соглашается: утром того же дня или следующего я уже не решался смотреть ей в глаза, зато ловил себя на том, что вижу ее ноги, наблюдаю за руками, я стал чувствовать ее присутствие, потому что рядом с ней меня мучила неудовлетворенность. Считается, что новое чувство возникает на фоне усталости, безразличия, серьезных проблем в семейной жизни; у меня лично ничего подобного не было, и если чувство вины впоследствии все-таки коснулось моих отношений с Одой, то поначалу новая любовь и супружеское желание (будем называть вещи своими именами) никак не мешали друг другу. В доме Ода, в больнице Жоана. Красивая темно-зеленая шляпа из фетра, которую мне подарили в том году на Рождество, стала для меня символом двойственности — мужчина в шляпе свободен, мужчина без шляпы привязан к семье; щегольской головной убор в городе, седеющая голова дома. Как только я выходил за порог квартиры, отправляясь поутру в больницу, где должен был увидеть ее, как только надевал шляпу (зима в том году была холодной, какой-то особенной, пронзительно-холодной), как тут же включалось воображение, и не одно оно, особый механизм начинал работать на полную мощность, изобретая возможности, которые сблизили бы меня с ней. Через Юрия, разумеется: и чем больше я ревновал, тем больше я в нем нуждался. Поначалу мы устраивали совместные завтраки, обеды, куда-то ходили вместе. Я получал извращенное удовольствие, чувствуя близость той, кого страстно желал, в обществе того, кто крал ее у меня ночами.

Я дошел до того, что пригласил их обоих к себе на ужин. Юрий уже бывал у нас, но Жоана, само собой разумеется, никогда. Ода нашла ее обаятельной, полной жизни, умной, и конечно же она наверняка потрясающая сестра — таково было ее мнение, и еще она прибавила: бедняжка, с этим Юрием ей придется не сладко. Ода сразу заметила, что на людях Юрий старается принизить Жоану, выпятить ее недостатки, подчеркнуть, что она всего-навсего медсестра, младший медперсонал, Жоана не знала, что отвечать, что делать, и только поглядывала на нас, молча извиняясь за Юрия: не обращайте, мол, внимания, он выпил лишнего; Ода послала ей предупредительный знак, улыбнулась, словно говоря: держись настороже, этот мужчина опасен.

Ода не заметила, что ее собственный муж занят только гостьей, что я не сводил с нее глаз и на протяжении доброго часа показывал ей фотографии Каракаса, Венесуэлы, усевшись рядышком на диване и чуть ли не прижавшись к ней; Ода в это время занималась Илоной, кормила ее ужином, укладывала спать. Юрий изучал мои книги, разглядывал полку за полкой и отпускал иронические замечания. Книги, которых он не читал, авторов, которых не знал, рассматривал долго и внимательно и успокоился только, выпросив их у меня — почитать, но вернул очень скоро, думаю, так и не открыв; я подозреваю, что он не так уж хорошо понимал испанский, во всяком случае, намного

меньше, чем ему хотелось показать. Фотографии, которые рассматривали мы с Жоаной, я сделал в прошлом году, когда мы всей семьей ездили в Каракас и Маракайбо; Илона подросла, и нам хотелось, чтобы она повидала страну, которая и для нее была родиной. Если честно, моя родня, те несколько человек, которые еще оставались в живых, не так уж много для меня значили, а природа и язык, на котором я говорил в юности, внушали скорее отвращение, так что Париж после очередной попытки погрузиться на две или три недели в прошлое приводил меня в отрадное умиление, но Жоане я вещал о заснятых видах с большим воодушевлением, объяснял, что это за места и что за люди, пытался напомнить, из каких краев ее отец, которого она почти не знала, и что собой представляет эта раздробленная и еле живая страна.

Юрий взирал на нас с насмешливой улыбкой. Он уже несколько минут стоял напротив и смотрел, как мы сидим рядышком на диване. У меня вдруг возникло отчетливое ощущение, что он разглядел мою игру и она его даже заинтересовала; улыбаясь с пренебрежением и любопытством, он словно бы говорил: ну-ну, пусть победит сильнейший, и я, чувствуя, что краснею, чего со мной не случалось уже давным-давно, окончательно прилип к альбому, продолжая что-то объяснять Жоане, но голос у меня дрогнул.

Разумеется, как и следовало ожидать, за ужином Юрий был невыносим, у меня даже мелькнула мысль, что он старается ради меня, хочет мне помочь, дает понять, что готов расстаться с Жоаной, и ведет себя так, чтобы она его возненавидела. Нелепая, конечно, мысль, но от его выходок мне становилось не по себе, он без конца делал намеки, понятные мне одному, хотя вполне вероятно, виной всему было только мое воображение; все тогда обсуждали фильм «Мадам Бовари», который недавно вышел, и Юрий заявил: ты точь-в-точь актер, который играет Шарля, и небрежно прибавил, понимаю, ты хотел бы сыграть Рудольфа.

Когда они ушли, мне стало грустно, и в то же время я злился на Юрия. Ода, по своему обыкновению, принялась анализировать его поведение, его слова и опять повторила, что он на грани срыва, с ним может произойти что-то очень серьезное.

— Он сознательно разрушает себя, — добавила она. — А такого склада люди непременно увлекают за собой в бездну кого-то еще, возможно, потому, что нуждаются в зрителе.

Глава 14

Ножи во тьме, в сердце сладкого береженого сна. Сверканье не звезд, а лезвий. Судорога не дает кричать, беспричинный страх сковал и тело, и душу, все сжалось в комок, ты словно малый ребенок, застывший от собственного неодолимого страха, среди бела дня настигнутый худшим порождением ночного кошмара. Раскрывшись из-за жары, влажная от пота, она жалобно стонет. И она же лежит обнаженная на мраморном столе в большой пустой комнате с белым плиточным полом. Скальпель вскрывает ей грудь, а она не может кричать и только водит глазами, следя за руками в перчатках, за их точными, выверенными движениями, как следила не одну сотню раз; надрез появляется как по волшебству, вдоль черной линии, что проведена у нее под грудью, и она прекрасно понимает, что будет дальше, вот только странно, почему она голая, вся левая сторона горит от нестерпимой боли, кажется, она догадалась, почему ее оперируют, ей очень страшно, она истекает кровью, но хирург, похоже, ничего не замечает и продолжает заниматься своим делом, точно, осторожно, терпеливо, а она все теряет и теряет кровь, которая течет по столу, по полу, но это же невозможно, откуда она течет, грудь ей выворачивают, как перчатку, из нее сочится желтоватая жидкость, гной, что-то маслянистое, смешивается с кровью и утекает по бороздкам между плитками, и совершенно невыносимая боль, как бы ей хотелось избавиться от нее, но она распростерта на столе и не может даже кричать, не в силах шевельнуться, только чувствует страшное опустошение, а руки хирурга так же спокойно и невозмутимо продолжают трудиться у нее в грудной клетке, а она — хоть и понимает, что это невозможно, — подает один за другим инструменты, дренаж, который ее высушивает, сталь, которая ее кромсает, и радуется, посмеиваясь над злокачественностью гнойника, состоянием органа, который из нее извлекают, раздувшегося, фиолетового, оплетенного кровеносными сосудами…

Уже проснувшись, она чувствует, что полутьма каюты пропиталась страхом, и ей приходится провести руками по всему телу, а потом зажечь свет, чтобы прогнать гнетущий, томительный страх, дождаться, пока сердце потихоньку выровняет биение.

Она встает и прижимает лицо к иллюминатору. В плотном воздухе веет разложением, то ли так пахнут цветы, то ли запах тины смешивается с кисло-сладким запахом ананасов, которыми нагружен пароход…

Страх проходит. Красный свет сигнального фонаря виден с постели, и под его магическим воздействием она снова засыпает.

Чего ждут от путешествия?

Она проверяет себя, прислушивается, копается в себе, но ничего не находит. Если насторожиться до крайности, можно выискать легкую боль. Кровь стала ее навязчивой идеей. Вовремя, с задержкой, задержка затянулась; она опять пересчитывает дни, положив руку на живот. Знает, что ошибается, и хочет оказаться правой. Да нет, вряд ли, разве мало естественных помех: перемена климата и привычного образа жизни, бегство, воспоминания, разве не способны они оплодотворять? Задержка объясняется самыми обычными причинами, она переволновалась, ее слегка лихорадит, очень скоро все опять войдет в колею.

Ослепительно-яркое утро, и она вдруг чувствует неудобство в груди, раздавленная невыносимой тяжестью давящей жары, лежа ничком на постели, она думает, может быть, грудь со вчерашнего дня увеличилась и поэтому ей так неудобно. Она торопится в душ, надеясь смыть следы ночного кошмара. Она смывает с себя сон. Мочит длинные спутавшиеся волосы, хотя от реки несет тиной и воду наверняка качают прямо из реки, но она долго моет их шампунем, потом полощет, рассматривает загоревшее тело в зеркале над раковиной; упругое, худое, оно не кажется ей красивым, даже покрытое загаром, хотя цвет кожи ей нравится, он роднит ее со зверями и джунглями.

В иллюминатор видно, что пароход плывет по-прежнему. По правому борту, куда смотрит ее каюта, — вода и рябь на воде, больше ничего. Рано. Только семь часов утра, а солнце уже безжалостно поджаривает металлический бок парохода. Захотелось есть. Чуть-чуть. Скорее захотелось кофе. Она поднимается на палубу. В коридоре, пока шла, и на лесенке — ни души. Противный помощник, который показывал ей каюту и приветствовал пассажиров, к счастью, не встретился.

На носу уже полно народу, сидят на пластмассовых стульях, стоят, опершись о борт. Берег видится полоской темного тумана. Остановка сегодня только вечером, если она хорошо запомнила расписание. В окошке бара она заплатила за чашку кофе и слоеный пирожок. Буфетчик не слишком-то словоохотлив, смотрит хмуро. Она садится поближе к воде, под большой тент, который дает хоть какую-то тень, и внезапно улыбается, радуясь чуду своего одинокого завтрака на свежем воздухе посреди Ориноко. Длинный рудовоз скользит рядом с ними, их разделяет несколько кабельтовых, крошечные черные птички вьются над палубой, клюя крошки, которые бросают им пассажиры. Никто не будет надоедать ей, никто не нарушит ее одиночества, она такая же пассажирка, как все, а берег мало-помалу приближается, маня чудесной зеленой саванной.

Поделиться с друзьями: