Выбор Софи
Шрифт:
– Значит, ты веруешь в Христа, нашего Искупителя? – сказал доктор, с трудом ворочая языком, но как-то странно, отвлеченно, словно лектор, исследующий не слишком хорошо освещенную грань логического построения. Затем произнес фразу, в ту минуту абсолютно непонятную: – Разве он не сказал: «Пустите детей приходить ко Мне и не препятствуйте им»? [356] – И рывком, дернувшись с методичной расчетливостью пьяного, снова повернулся к Софи.
Чувствуя, что с языка готова сорваться глупость, но потеряв от страха дар речи, Софи только хотела попытаться что-то сказать, как доктор объявил:
356
Евангелие от Марка, 10:14.
– Одного ребенка можешь оставить при себе.
– Bitte? [357] – сказала Софи.
– Одного ребенка можешь оставить при себе, – повторил он. – Другого отдай. Которого оставляешь?
– Вы
– Ты же не еврейка, а полька, поэтому тебе дается право выбрать.
Поток ее мыслей захлебнулся и остановился. Она почувствовала, как у нее подгибаются колени.
– Я не могу выбрать! Не могу! – Она закричала. О, как отчетливо помнила она свой крик! Истязаемые ангелы никогда не кричали так в аду. – Ich kann nicht w"ahlen! [358] – кричала она.
357
Здесь: что? (нем.).
358
Я не могу выбрать (нем.).
Доктор заметил, что привлекает к себе внимание.
– Заткнись! – приказал он. – Выбирай, и быстро. Выбирай, черт бы тебя подрал, или я их обоих отправлю туда. Живо!
Она не могла этому поверить. Она просто не могла поверить, что стоит, не чувствуя боли, обдирая колени, на бетонной платформе, так крепко прижав к себе детей, что казалось, их плоть должна врасти в ее плоть, несмотря на разделявшую их одежду. Она не верила – никак не могла поверить, словно лишилась рассудка. Не верил, судя по глазам, и сухопарый молодой роттенфюрер с восковым лицом, помощник доктора, к которому она иочему-то вдруг обратила молящий взгляд. Он, казалось, был ошарашен, на нее смотрели широко раскрытые озадаченные глаза, точно он хотел сказать: «Я тоже не могу этого понять».
– Не заставляйте меня делать выбор, – услышала она собственный молящий шепот, – я не могу выбрать.
– Тогда обоих – туда, – сказал доктор своему помощнику. – Nach links. [359]
– Мама! – услышала она тоненький, пронзительный голосок Евы, когда, оттолкнув от себя ребенка, она, пошатываясь, неуклюже поднялась с колен,
– Берите малышку! – выкрикнула она. – Берите мою дочку!
И тогда помощник доктора – осторожным, мягким жестом, который Софи тщетно будет пытаться забыть, – потянул Еву за руку и повел прочь, к легиону обреченных, дожидавшихся своей судьбы. А перед мысленным взором Софи навсегда остался подернутый пеленой образ девочки, которая с мольбой все смотрела и смотрела назад. От крупных обильных соленых слез Софи почти ослепла, и ей не запомнилось выражение лица Евы, за что она до конца своей жизни будет благодарна судьбе. Ибо, если быть до конца честной, в глубине души она сознавала, что не могла бы этого вынести – ее и так чуть не до безумия доводило воспоминание о маленькой фигурке, исчезавшей вдали.
359
Налево (нем.).
– Ева так и ушла, прижимая к себе своего Мишу и свою флейту, – сказала мне Софи, заканчивая рассказ. – И многие годы потом я не могла слышать этих двух слов и не могла произносить их ни на одном языке.
С тех пор как Софи поведала мне все это, я часто размышлял над феноменом, который представлял собою доктор Йеманд фон Ниманд. Это был по меньше мере фанатик, человек спортивного интереса: конечно же, то, к чему он принудил Софи, не могло значиться ни в каких правилах эсэсовцев. Изумление мальчишки-роттенфюрера говорило об этом. Должно быть, доктор долго ждал появления такой Софи с детьми в надежде осуществить свою гениальную затею. И мне думается, в глубине своей жалкой душонки он отчаянно жаждал заставить Софи или кого-то вроде нее – какого-нибудь христианина с нежной, легкоранимой душой – совершить грех, которому нет прощения. В этом страстном желании заставить кого-то совершить такой ужасный грех и состоит, по-моему, исключительность, пожалуй, даже уникальность доктора – то, что выделяет его среди прочих автоматов-эсэсовцев: плохой он был человек или хороший, но он обладал потенциальной способностью творить добро, как и зло, и двигала им религиозность.
Почему я называю это религиозностью? Возможно, потому, что он с таким вниманием отнесся к словам Софи о том, что она – верующая. Но не рискну пойти в своих утверждениях дальше, из-за одного штриха, который немного позже добавила к своему рассказу Софи. Она сказала, что в смутные дни, последовавшие за ее прибытием в лагерь, она находилась в таком шоке – была настолько покалечена тем, что произошло на платформе, и последующим уводом Яна в Детский лагерь, – что с трудом сохраняла разум. И тем не менее однажды в бараке до ее сознания дошел разговор между двумя поступившими к ним немецкими еврейками, которым каким-то образом удалось пройти селекцию и выжить. По их описанию ясно было, что доктор, о котором они говорили – благодаря кому остались живы, – был тем же человеком, что отправил Еву в газовую камеру. Софи особенно четко запомнилось следующее: одна из женщин была из той части Берлина, которая называется Шарлоттенбург, и она сказала, что с юности хорошо помнит доктора. Он не узнал ее на платформе. А она не настолько была с ним знакома, хоть они и жили по-соседству. И она вспомнила о двух вещах – помимо его поразительно красивой внешности, –
двух вещах, которые почему-то сохранились у нее в памяти: доктор был исправным богомольцем и в свое время собирался стать священником. Но корыстолюбивый папаша заставил его заняться медициной.И другие воспоминания Софи указывают на то, что доктор производил впечатление человека верующего. Или по крайней мере несостоявшегося верующего, жаждущего искупления, стремящегося вернуть себе веру. Намекает на это, к примеру, его пьянство. На основании сохранившихся архивов можно сделать вывод, что офицеры-эсэсовцы, включая врачей, при исполнении своих обязанностей держались с поистине монашеской строгостью – отличались трезвостью и твердо следовали правилам. Работа же палачей на наиболее примитивном уровне – главным образом возле крематориев – побуждала употреблять большое количество спиртного, и этим кровавым делом обычно занимались простые солдаты, которым разрешалось (а часто они просто не могли без этого обойтись) напиваться до одурения, когда они были в деле. Офицеров-эсэсовцев избавляли от этих обязанностей – от них, как и от офицеров всех других родов войск, требовалось достойное поведение, особенно при исполнении служебных обязанностей. Как же в таком случае Софи могла встретить такого доктора, как Йеманд фон Ниманд, находившегося в состоянии прострации, настолько пьяного, что глаза у него смотрели в разные стороны, и настолько неаккуратного, что на отворотах его мундира виднелись жирные рисинки от, по всей вероятности, долгого и обильно политого вином застолья? Ведь для доктора находиться в таком состоянии было крайне опасно.
Мне все время казалось, что Софи столкнулась с доктором Йемандом фон Нимандом в весьма кризисный для него период: он треснул как бамбук и начал рассыпаться в тот момент, когда стал искать душевного спасения. О последующей карьере фон Ниманда можно лишь строить предположения, но если он был хоть сколько-нибудь похож на своего шефа Рудольфа Хесса и на эсэсовцев вообще, то он подделывался под Gottgl"aubiger, иными словами: отбросил христианство, продолжая, однако, делать вид, будто верит в бога. Но как можно верить в бога, когда ты на протяжении долгих месяцев применял свою науку в столь гнусном месте? Ожидая бесчисленные поезда со всех концов Европы, а потом отсеивая дееспособных и здоровых от трагических сонмищ калек, беззубых и слепых, слабоумных и эпилептиков, и нескончаемой череды беспомощных стариков и беспомощных детей, не мог он не знать, что машина поставки рабов, которую он обслуживал (собственно, гигантская бойня, изрыгающая останки, некогда бывшие людьми), была издевательством над богом и его отрицанием. А кроме того, доктор, по сути дела, был вассалом концерна «И. Г. Фарбен». Не мог он сохранить веру, находясь в таком месте. Он должен был заменить бога верой во всемогущество бизнеса. А поскольку подавляющее большинство тех, над кем он творил суд, были евреи, какое же он, должно быть, почувствовал облегчение, когда поступил новый приказ Гиммлера: истреблять всех евреев без исключения. Значит, ему уже не придется больше проводить селекцию. Он сможет покинуть эти ужасные платформы и заниматься более обычным для медика делом. (Как ни трудно поверить, но Аушвиц был столь огромен по протяженности и столь многообразен, что медики трудились в нем и на благо людей, а не только производили неслыханные опыты, от которых – если считать, что доктор фон Ниманд был человеком чувствительным, – он бы наверняка постарался держаться в стороне.)
Но приказы Гиммлера довольно скоро были отменены. Ненасытная утроба «И. Г. Фарбен» требовала человеческого сырья, и злополучный доктор снова вышел на платформы. Вновь предстояли селекции. Скоро одни только евреи пойдут в газовые камеры. Но, пока не поступит окончательного приказа, евреи и «арийцы» будут проходить селекцию. (Будут случайные исключения по капризу судьбы, в число которых попадут и евреи из Малькини.) Возобновившийся кошмар стальной пилой вгрызался в душу доктора, грозя разрезать его разум на куски. Он начал пить, стал неряшливо есть и потерял связь с богом. Wo, wo ist der lebennde Gott? [360] Где он, бог моих отцов?
360
Где, где же он, живой бог? (нем.).
И, конечно, в конце концов ответ пришел к нему, и я подозреваю, настал день, когда он сделал открытие, озарившее его надеждой. Это касалось проблемы греха или, вернее, отсутствия греха и осознания того, что отсутствие греха и отсутствие бога неразрывно связаны между собой. Греха нет! Участвуя в поистине скотских преступлениях, доктор страдал теперь от скуки и страха и даже отвращения, но не от сознания совершенного греха; не сознавал он и того, что, посылая тысячи невинных страдальцев в небытие, он преступал божественный закон. Все для него сводилось к несказанному однообразию. Все свои безнравственные поступки он совершал по-деловому, в атмосфере, где отсутствовали грех и бог, тогда как душа его жаждала благости.
Не проще ли было бы в таком случае вернуть себе веру в бога и одновременно утвердить свою человеческую способность творить зло, совершив самый страшный грех, какой только он способен был измыслить? Добро придет позже. Сначала – великий грех. Грех, все величие которого – в изощренном великодушии: право на выбор. В конце-то концов у него достаточно было власти, чтобы отобрать у Софи обоих детей. Только этим я могу объяснить то, что доктор Йеманд фон Ниманд сотворил с Софи, когда она предстала перед ним со своими двумя детишками первого апреля, в День дураков, под бешеные ритмы танго «Кумпарсита», нестройно гремевшие в сгущавшихся сумерках.