Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Ведь еще столько много такого, чего люди не знают об этом месте! – вырвалось у нее. – Даже тебе, Язвинка, я еще многие вещи не рассказала, а я столько много тебе рассказывала. Знаешь, там все время стоял запах горящих евреев, день и ночь. Это я тебе говорила. Но я тебе еще почти ничего не говорила про Бжезинку, где меня начали морить голодом, и так мне было плохо – я чуть не умерла. Или про то, как я видела – охранник содрал одежду с монашки и напустил на нее собаку, и собака искусала ее всю: и тело, и лицо – так много, она через несколько часов умерла. Или… – Тут Софи умолкла, уставясь в пространство, а потом сказала: – Столько много страшного я могла бы рассказать. Но, может, лучше написать это как роман, если, понимаешь, я научусь хорошо писать по-английски и сумею сделать так, чтобы люди поняли, как нацисты заставляли делать такое, что ты, думаю, никогда не сможешь сделать. К примеру, Хесс. Я бы никогда не старалась, чтобы он лег со мной, все ведь из-за Яна. И никогда бы я не стала говорить, что ненавижу евреев или что это я написала ту брошюру, а не мой отец. Все это я делала ради Яна. И то радио не взяла. Мне и сейчас просто до смерти обидно – зачем я его не стащила, но ведь это все могло погубить моего мальчика, понимаешь, Язвинка? Оттого я и рот раскрыть боялась, просто не могла ничего сообщать тем людям из Сопротивления, ни слова не могла сказать про то, что знала, когда работала

у Хесса, а все потому, что боялась… – Голос изменил ей. Руки дрожали. – Так много боялась! Всего боялась – такой они внушили мне страх! Почему же мне не сказать про себя всю правду? Почему не написать в книге, что я была страшный трус, грязная collaboratrice; [335] что я делала все самое плохое, только чтобы спасти себя? – Из груди ее вырвался страшный стон, такой громкий, что он перекрыл грохот поезда, и головы ближайших соседей повернулись, глаза обратились к нам. – Ох, Язвинка, я не могу жить со всем этим!

335

Коллаборационистка (франц.).

– Замолчи, Софи, – приказал я. – Ты же знаешь, что не была коллаборационисткой. Ты сама себе противоречишь! Ты знаешь, что была просто жертвой. Ты сама мне летом говорила, что в лагере люди ведут себя иначе, чем в обычном мире. Ты сама мне говорила, что просто невозможно мерить твои поступки, как и поступки других людей, общепринятыми мерками. Так что, прошу тебя, Софи, прошу тебя, прошу, оставь себя в покое! Ты просто сжираешь себя за то, в чем не виновата, – ты же так заболеешь! Пожалуйста, прекрати. – И я добавил, понизив голос и неожиданно для себе присовокупив ласковое словцо, которое до сих пор ни разу не употреблял: – Пожалуйста, дорогая, прекрати это – ради твоего же блага. – С этим словцом «дорогая» фраза прозвучала напыщенно, я уже говорил с Софи как законный супруг, но иначе сказать я не мог.

Я чуть было не произнес и тех слов, которые вертелись у меня на языке уже сотни раз этим летом: «Я люблю тебя, Софи». При одной мысли, что вот сейчас я выговорю эту простую фразу, сердце у меня отчаянно заколотилось, а потом вдруг замерло, но, прежде чем я сумел открыть рот, Софи заявила, что ей надо в туалет. Она допила остатки виски и встала. Я с тревогой следил за ней, пока она пробиралась в конец вагона, – светлая головка ее подпрыгивала, красивые ноги шагали нетвердо. Проводив ее взглядом, я снова уткнулся в журнал «Лайф». Должно быть, я тут же и задремал или, вернее, уснул – точно погрузился на дно после утомительной бессонной ночи с ее напряжением и хаосом, ибо, когда голос кондуктора где-то рядом прокричал: «По вагонам!», я даже подскочил на банкетке и только тут понял, что целый час, а то и болыпе, проспал. Софи рядом не было, и страх плотным одеялом, словно состроченным из множества мокрых лоскутьев, вдруг окутал меня. Я взглянул в темное окно, увидел промелькнувшие огни туннеля и понял, что мы выехали из Балтимора. Дойти до конца вагона, протискиваясь и проталкиваясь мимо животов и задов полусотни человек, стоявших в проходе, можно было минуты за две – я же совершил этот переход за несколько секунд, опрокинув по дороге какого-то малыша. Обезумев от страха, я принялся колотить в дверь женского туалета – отчего я считал, что она все еще там? Толстая негритянка с копной торчащих во все стороны, похожих на парик волос и нарумяненными скулами цвета бархотки высунула оттуда голову и пронзительно рявкнула: «Убирайся отсюда! Ты что, чокнутый?» Я кинулся дальше.

В более комфортабельной части поезда меня обволокла слезливая мелодия – из тех, что препарирует для широкой публики фирма «Мюзак». Звуки скрипок, выводивших мелодию времен моей бабушки «В деревенских садах» Перси Грейнджера, преследовали меня, пока я как одержимый просматривал одно купе за другим в надежде, что Софи забрела в какой-нибудь из них и, быть может, заснула. Теперь уже две мысли попеременно одолевали меня: что она сошла в Балтиморе и что… А, черт, другая была еще непереносимее. Я снова и снова открывал двери туалетов, обследовал обтянутые похоронным плюшем пространства четырех или пяти салон-вагонов, с надеждой оглядел вагон-ресторан, где цветные официанты в белых передниках шлепали взад и вперед по проходу в дымном, пропитанном прогорклым маслом воздухе. Наконец вагон-клуб. Маленький столик, касса – хранительница сих мест, приятная седовласая пожилая дама подняла на меня печальные глаза.

– Да, бедняжка искала телефон, – сказала она после того, как я выложил ей свой непростой вопрос. – Представляете – в поезде! Хотела позвонить в Бруклин. Бедняжка, она так плакала. Правда, она казалась немного навеселе. Она пошла туда.

Я обнаружил Софи в конце вагона – в темной клетке площадки, где стоял страшный грохот, так как это был не только конец вагона, но и конец поезда. Закрытая на засов стеклянная дверь в проволочном оплетении выходила на убегавшие назад рельсы, поблескивавшие в полуденном солнце и сливавшиеся где-то в далекой бесконечности среди зеленых хвойных лесов Мэриленда. Софи сидела на полу, привалившись к стене, льняные волосы ее трепал сквозняк, в руке она сжимала бутылку. Как и несколько недель назад, когда она уплыла в небытие под влиянием усталости, чувства вины и горя, она держалась, пока могла. Она подняла на меня глаза и что-то сказала, но я не расслышал. Я пригнулся пониже и теперь расслышал – вернее, отчасти прочел по губам, отчасти уловил этот бесконечно печальный голос: «По-моему, я не вытяну».

Служащие в отелях, безусловно, видят немало странных типов. Но мне до сих пор любопытно, какие мысли роились в мозгу патриарха-портье, стоявшего за стойкой в отеле «Конгресс», что совсем рядом с центром нашего государства – Капитолием, когда перед ним предстали его преподобие молодой Уилбер Энтуисл, в явно не соответствующем священническому сану шелковистом костюме в полоску, но с выставленной для всеобщего обозрения Библией в руках, и его изрядно помятая светловолосая жена с лицом, перепачканным вагонной копотью и слезами; пока они регистрировались, она бормотала что-то нечленораздельное с сильным иностранным акцентом и была явно вдребезги пьяна. В конце концов, благодаря моей маскировке, портье все же преодолел свои сомнения. Маскировка моя оказалась достаточно убедительной, несмотря на отсутствие традиционного костюма. В сороковых годах людям неженатым не разрешалось жить вместе в одном гостиничном номере; кроме того, фальшивая регистрация в качестве мужа и жены рассматривалась как уголовное преступление. Риск возрастал, если дама была пьяна. Доведенный до отчаяния, я знал, чем рискую, но подумал, что сведу опасность до минимума, если сумею придать всему хотя бы скромный ореол святости. Так появилась Библия в черном кожаном переплете, которую я извлек из чемодана, когда поезд уже подъезжал к Юнион-стейшн,

а также адрес, который я размашисто написал в регистрационной книге для придания неоспоримой достоверности сладкому голосу и елейным манерам священнослужителя: Объединенная богословская семинария, Ричмонд, Виргиния. С чувством облегчения я увидел, что моя хитрость сумела отвлечь внимание клерка от Софи; на пожилого джентльмена с двойным подбородком, к тому же южанина (как и многие вашингтонские наймиты), мои верительные грамоты произвели впечатление, и с присущей южанам добродушной словоохотливостью он сказал:

– Приятного вам пребывания у нас, ваше преподобие, вам и вашей супруге. Вы священник какой же будете церкви?

Я только хотел было ответить «пресвитерианской», но он уже сам забасил – так коротконогая гончая тихонько лает, скликая из оврагов своих собратьев:

– А я – я баптист, вот уже пятнадцать лет посещаю вторую баптисткую церковь в Вашингтоне, прекрасный у нас там теперь проповедник – его преподобие Уилкокс, может, вы о нем слыхали. Он из округа Флюванна, штат Виргиния, я там родился и вырос, хотя он, конечно, гораздо меня моложе. – Видя, что я потихоньку начал отодвигаться от стойки вместе с Софи, тяжело висевшей на моей руке, клерк позвонил и, вызвав единственного сонного негра-рассыльного, протянул мне карточку. – Любите хорошие плоды моря, ваше преподобие? Тогда побывайте вот в этом ресторанчике у реки. Называется «У Герзага». Лучшее заливное из крабов во всем городе. – И когда мы уже подошли к старенькому лифту со стеклянными дверцами цвета зеленого горошка, он, все еще не желая нас отпускать, повторил: – Энтуисл. А вы случайно не родственник Энтуислов из округа Паухэтен, ваше преподобие?

Я снова был на Юге.

Все в отеле «Конгресс» дышало troisi`eme classe. [336] Крошечная комнатушка, которую мы сняли за семь долларов, была унылая и душная; она выходила на ничем не примечательную улочку, откуда проникал слабый дневной свет. Софи, еле державшаяся на ногах от недостатка сна, плюхнулась на кровать еще прежде, чем рассыльный поставил наши чемоданы на шаткую подставку и получил от меня двадцать пять центов. Я поднял раму, за которой обнаружился карниз, весь покрытый белой известкой голубиного помета, и теплый октябрьский ветерок, ворвавшись в комнату, сразу освежил воздух. Издали, с Юнион-стейшн, до меня донесся лязг поездов и приглушенные гудки, а откуда-то совсем близко – барабанная дробь и взвизги труб, звуки цимбал, самодовольное свиристенье военного оркестра. Две-три мухи глухо жужжали в затененном уголке под потолком.

336

Третьеразрядностью (франц.).

Я лег рядом с Софи на кровать, продавленную посредине, что не только позволило, а, скорее, вынудило меня подкатиться к ней, точно мы лежали в неглубоком гамаке; от выношенного белья и одеяла исходил слабый запах мускуса и хлорки – то ли от стирки, то ли от пролившегося семени, а может быть, от того и другого сразу. Безмерная усталость и тревога за Софи притупили было остроту желания, которое я всегда испытывал в ее присутствии, но эта шаткая, продавленная кровать, пахнущая семенем, эротикой, выдержавшая десятки тысяч совокуплений, и близость Софи, касание ее тела разбудили меня: я закрутился, заворочался, не в силах заснуть. До слуха моего донесся отдаленный бой часов – пробило полдень. Софи спала, прижавшись ко мне, приоткрыв губы; дыхание ее слегка отдавало виски. Низкий вырез шелкового платья обнажил одну грудь – меня тотчас удержимо потянуло коснуться ее, что я и сделал, – сначала осторожно, кончиками пальцев провел по коже с голубыми прожилками, потом сжал, стиснул молочно-белую сферу, заработал пальцами. Вслед за похотью, вспыхнувшей во мне от этого первоначально нежного касания, возник стыд: терзать плоть Софи, нарушая ее наркотический сон, – в этом было что-то поганое, близкое к некрофилии, и я отдернул руку.

Но заснуть я все равно не мог. Различные образы, звуки, голоса, прошлое и будущее перемежались, а иногда сливались в моем мозгу: гневный рев Натана, такой жестокий, такой дикий, что я постарался побыстрее забыть о нем; недавно написанные эпизоды из моего романа – герои, точно актеры на сцене, подавали реплики, звеневшие у меня в ушах; голос отца в телефоне – радушный, приветливый (разве старик не прав? Разве не следует мне теперь навсегда поселиться на Юге?); Софи на замшелом берегу воображаемого пруда или водоема глубоко в лесу, что раскинулся за покрытыми весенней зеленью полями «Пяти вязов», ее стройное длинноногое тело в облегающем купальном костюме из ластекса дышит красотой и здоровьем, на коленях у нее – наш осклабившийся гномик-первенец; тот страшный выстрел, прогремевший у меня в ухе; солнечные закаты, ночи, отданные во власть безумной любви; восходы, исчезнувшие дети, победа, горе, Моцарт, дождь, сентябрьская зелень, отдых, смерть. Любовь. Замирающие звуки «Марша полковника Богея», который исполнял проходивший мимо оркестр, пробудили во мне острую ностальгию, и вспомнились не столь давние военные времена, когда я приезжал в отпуск из лагеря в Каролине или Виргинии и лежал без сна (и без женщины) в какой-нибудь гостинице в этом самом городе – одном из немногих американских городов, где бродят призраки истории, – и, думая об улицах под моим окном, представлял себе, как они выглядели всего три четверти века назад, когда здесь бушевала братоубийственная, принесшая несказанное горе война и тротуары были забиты солдатами в синих мундирах вперемежку с авантюристками и проститутками, ловкими жуликами в цилиндрах, колоритными зуавами, прыткими журналистами, восходящими дельцами, хорошенькими кокетками в шляпах с цветами, таинственными шпионами Конфедерации, карманниками и гробовщиками – эти последние вечно спешили по своим неотложным, непрекращавшимся делам, ибо их ждали десятки тысяч по преимуществу совсем молоденьких мальчиков, которые находили свою смерть на безрадостных землях к югу от Потомака и лежали штабелями, словно дрова, в пропитанных кровью полях и лесах за этой сонной рекой. Мне всегда казалось странным – даже жутким – то, что в этом чистом современном городе – нашей столице Вашингтоне, – таком холодном и официальном в своей шири и красоте, все еще бродят, как и в ряде других городов, настоящие призраки. Звуки оркестра растворялись в далекой дали; приглушенная расстоянием, бравурная мелодия звучала мягко, грустно, как колыбельная. Я заснул.

Когда я проснулся, Софи сидела на кровати, скорчившись, поджав под себя ноги, и смотрела на меня. Я словно вынырнул из небытия и по тому, как изменился свет в комнате – хотя тут и в полдень царил полумрак, а сейчас стало почти совсем темно, – понял, что проспал несколько часов. Сколько времени Софи вот так смотрела на меня, я, конечно, не мог сказать, но не без смущения подумал, что, наверно, довольно долго: лицо у нее было такое милое, озадаченное, чуть насмешливое. Оно по-прежнему было бледное, измученное, и под глазами лежали черные тени, но она явно ожила и протрезвела. Казалось, она вполне оправилась – во всяком случае, на данный момент – после того страшного припадка в поезде. Увидев, что я заморгал, она сказала с нарочито подчеркнутым акцентом, к которому – шутки ради – прибегала порой:

Поделиться с друзьями: