Выбор Софи
Шрифт:
Пакетик с инжиром она запрятала под отпоровшуюся подшивку своей полосатой куртки. Незадолго до восьми, когда уже пора было идти на четвертый этаж, в мансарду, где находился кабинет, Софи почувствовала, что не в силах дольше сдерживаться – так ей захотелось инжира. Она нырнула под лестницу, где было достаточно просторно и где ее не могли увидеть другие узницы. И там лихорадочно разорвала целлофан. Слезы застлали ей глаза, когда нежные комочки инжира (влажно вязкие и божественно сладкие, с вкрапленными в них архипелагами зернышек) один за другим заскользили по ее пищеводу; ошалев от счастья, не стыдясь своей алчности и того, что сладкая слюна течет по пальцам и подбородку, она съела весь инжир. Глаза ее все еще застилал туман, и она задыхалась от наслаждения. Затем, постояв немного, чтобы инжир осел в желудке, а лицо приняло спокойное выражение, она медленно пошла наверх. Подъем длился всего несколько минут, но за это время возникло два памятных обстоятельства, которые жуткой явью вплелись в ее страшную, как галлюцинации, утреннюю, послеполуденную и вечернюю жизнь в Доме Хесса…
На лестничных площадках – как раз над подвалом и под самой
207
Перрон (франц.).
Иногда ей казалось, что дело обходилось без жестокости – оставалось лишь страшное впечатление от железного порядка и людских толп, которые, покорно передвигая ноги, исчезали из глаз. Платформа находилась слишком далеко, и звуки сюда не долетали: полоумный грохот оркестра из узников, встречавшего каждый поезд; окрики охранников, лай собак – все это не достигало Дома Хесса, хотя при случае нельзя было не услышать треска револьверного выстрела. Таким образом, драма как бы разыгрывалась в милосердном вакууме, откуда были изъяты горестные стоны, крики ужаса и прочие звуки этого ада. Наверное, этим и объясняется, думала Софи, взбираясь по лестнице, то, что она время от времени уступает неудержимому желанию взглянуть туда, – вот и сейчас она увидела лишь цепочку только что прибывших, еще не разгруженных товарных вагонов. Охранники-эсесовцы, в облачках пара, окружали поезд. Из накладных, накануне полученных Хессом, Софи знала, что это второй из двух составов с 2100 евреями из Греции.
Удовлетворив свое любопытство, она отвернулась от окна и открыла дверь в гостиную, которую ей следовало пересечь, чтобы попасть на лестницу, ведущую наверх. С радиолы фирмы «Стромберг-Карлсон» звучало контральто, наполняя комнату любовным страданием, и экономка Вильгельмина стояла и слушала, достаточно громко подпевая и роясь в груде шелкового женского белья. Она была одна. Комнату заливал солнечный свет.
На Вильгельмине (как заметила Софи, спеша побыстрее пройти через комнату) был халат с хозяйского плеча и розовые ночные туфли с большими розовыми помпонами; ее крашенные хной волосы были закручены на бигуди. Нарумяненное лицо горело как огонь. Подпевала она на редкость фальшиво. Когда Софи проходила мимо, она повернулась и впилась в нее отнюдь не неприязненным взглядом, что не очень вязалось с невероятно отталкивающим лицом этой женщины. (Сейчас это может показаться навязчивым и, наверно, недостаточно убедительным, но я не могу удержаться, чтобы не повторить манихейского высказывания Софи в то лето и на этом поставить точку: «Если ты когда-нибудь станешь писать об этом, Язвинка, скажи, что Вильгельмина была здесь единственная красивая женщина – нет, она была не по-настоящему красивая, а интересная, с таким жестким лицом, какое бывает у женщин с панели – единственная интересная женщина, которую сидевшее в ней зло сделало абсолютно отталкивающей, – я таких больше не видела. Лучше описать ее я не могу. Это было что-то бесконечно отвратительное. Я как видела ее – у меня кровь застывала в жилах».)
– Guten Morgen, [208] – прошептала Софи, спеша мимо.
Однако резкий оклик Вильгельмины неожиданно заставил ее остановиться:
– Подожди-ка! – Немецкий язык вообще звонкий, а у Вильгельмины к тому же был громкий голос.
Софи повернулась к экономке – как ни странно, хотя они часто виделись, они еще ни разу не разговаривали. Несмотря на свой вполне мирный вид, женщина внушала опасение: Софи почувствовала, как у нее в обоих запястьях забился пульс, во рту мгновенно пересохло. «Nur nicht aus Liebe weinen», – рыдал жалобный плаксивый голос; щелчки царапин на пластинке, усиленные динамиками, эхом отдавались от стен. Искристая галактика пылинок плавала в косом луче раннего солнца то вверх, то вниз по просторной комнате, заставленной шкафами и столиками, золочеными диванчиками, и комодиками, и креслами. «Это даже не музей, – подумала Софи, – это какой-то чудовищный склад». Неожиданно Софи почувствовала в гостиной тяжелый острый запах дезинфектанта – совсем такой же, как от ее робы. Экономка повела себя жутковато и прямолинейно.
208
Доброе утро (нем.).
– Я хочу тебе кое-что дать, – зазывно произнесла она, улыбаясь и продолжая перебирать стопку белья.
Воздушная гора шелковых трусиков, на вид только что выстиранных,
лежала на мраморной доске комода с инкрустацией из разноцветного дерева, украшенного полосками и завитушками из бронзы, – большой и громоздкий, он бросался бы в глаза даже в Версале, откуда, наверное, и был выкраден.– Бронек принес это вчера вечером прямо от прачек, – продолжала вещать пронзительным голосом экономка. – Фрау Хесс любит раздавать вещи узникам. А я знаю, тебе не давали белья, да и Лотта жаловалась, что казенная юбка натирает ей поясницу.
Софи внутренне охнула. В мозгу ее – это не было внезапным прозрением: она не почувствовала ни боли, ни шока – воробушком промчалась мысль: «Это же все вещи с мертвых евреев».
– Они совсем, совсем чистые. Некоторые из отличного, настоящего шелка – я не видела ничего подобного с начала войны. Какой у тебя размер? Могу поклясться, ты даже и не знаешь. – В глазах экономки вспыхнул мерзкий огонек.
Все разворачивалось слишком быстро – так неожидан был этот благожелательный дар, что Софи не сразу почувствовала неладное, но вскоре до нее дошло, в чем дело, и она по-настоящему встревожилась – встревожилась и оттого, что Вильгельмина, затаясь, поджидала, когда она появится из своего подвала, и ринулась на нее, словно тарантул (а сейчас Софи поняла, что именно так оно и было), и то ее неожиданного предложения, поистине нелепого по своей щедрости.
– Неужели эта материя не натирает тебе зад? – услышала она вопрос Вильгельмины, произнесенный тихо, слегка вибрирующим голосом, что выдало ее еще больше, чем глаза или эта фраза, которая сразу насторожила Софи: «Могу поклясться, ты даже и не знаешь».
– Да… – произнесла Софи, чувствуя себя до крайности не в своей тарелке. – Нет! Не знаю.
– Иди сюда, – пробормотала экономка, указывая Софи на нишу. Это было темное углубление в стене за плейелевским концертным роялем. – Иди сюда, давай померим вот эти. – Софи, не противясь, шагнула в нишу и тотчас почувствовала пальцы Вильгельмины на борту своей куртки. – Ты меня очень заинтересовала. Я слышала, как ты разговаривала с комендантом. Ты прекрасно говоришь по-немецки, как будто это твой родной язык. Комендант говорит, что ты полька, но я, право, не верю. Ха! Слишком ты для польки красивая. – Судорожно выбрасывая слова, Вильгельмина подталкивала Софи к зловеще темному углублению в нише. – Все польки тут такие простые и некрасивые, такие lumpig, [209] такие на вид паршивые. А вот ты – ты, наверно, шведка, да? Шведских кровей? Ты больше всего похожа на шведку, а я слыхала, на севере Польши у многих шведская кровь. Ну вот, здесь нас никто не увидит, и мы можем померить парочку трусиков. Так что теперь твой милый задок будет снова беленьким и нежным.
209
Жалкие (нем.).
До этой минуты Софи, надеясь на чудо, говорила себе, что, вполне возможно, авансы этой женщины безобидны, теперь же, когда Вильгельмина стояла так близко, все признаки снедавшей ее похоти: сначала прерывистое дыхание, потом краска, залившая, словно сыпью, по-скотски красивое лицо наполовину валькирии, наполовину низкопробной проститутки, – уже не оставляли сомнения в ее намерениях. Шелковые трусики – это была неуклюжая приманка. И в приступе странной веселости Софи подумала, что в этом психопатически упорядоченном доме с таким размеренным течением жизни несчастная женщина могла урвать для секса лишь несколько бесценных, незапрограммированных минут – и то мимоходом, стоя в нише за роялем, после завтрака, в промежутке, когда дети только что отбыли в гарнизонную школу, а дневные дела еще не начались. Все остальные часы дня – вплоть до последнего тик-така – были учтены, – так обстояло дело с отчаянными попытками урвать немного любви Сафо под крышей регламентированных СС.
– Schnell, schnell, meine S"usse! [210] – шептала – уже с напором – Вильгельмина. – Приподними-ка юбку, милочка… нет, выше!
Чудовище пригнулось к Софи, и она чуть не задохнулась в красной фланели и крашеных хной волосах – красноватом аду, пахнувшем французскими духами. Экономка трудилась как безумная. Она секунду-другую поводила своим жестким, липким языком вокруг уха Софи, быстро поласкала ее груди, крепко сжала ягодицы и, откинувшись с похотливым выражением, словно мукой исказившим ее лицо, принялась за более серьезное дело – рухнула на колени, крепко обхватив руками бедра Софи. «Nur nicht am Liebe weinen…» [211]
210
Скорей, скорей, моя сладость (нем.).
211
Никогда больше не плакать по любви… (нем.)
– Шведская кошечка… прелесть, – бормотала она. – Ах, bitte, [212] выше!
Софи решила несколько мгновений тому назад не сопротивляться и не протестовать – она как бы самозагипнотизировала себя и не чувствовала отвращения, в любом случае понимая, что беспомощна, как мошка с оборванными крылышками, – она покорно позволила экономке раздвинуть ей ноги, уткнуться своей мордой в нее и погрузить свой язык в сушь ее нутра, обезвоженного (тупо, не без удовлетворения подумала Софи) и лишенного животворных сил, как песок пустыни. Она качнулась на пятках и вяло, неспеша подняла руки, понимая, что экономка уже отчаянно орудует в себе – огненная грива ее, закрученная на бигуди, так и подпрыгивала под большим облетевшим маком.
212
Пожалуйста (нем.).