Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вырождение. Современные французы
Шрифт:

Как нетрудно убедиться, представление о смехе ни в одном из этих случаев логически не связано с выраженной мыслью; оно скорее сопутствует мышлению, как основное состояние, как всегда присутствующее навязчивое представление, вызываемое буйным раздражением мыслительных центров. Дело обстоит точно так же с представлениями о пляске, летании и т. д. «Я мог бы поверить в существование только такого Бога, который умел бы танцевать... Поистине

Заратустра — не порывистый круговой ветер, и если он и танцор, то не танцует тарантеллу... И хотелось бы мне дожить до того времени, когда я буду так танцевать, как я еще никогда не танцевал: пронесусь, танцуя, над всеми небесами... Только танцуя, я в своей речи умею возвыситься до того, что есть наивысшего для человека... Небо надо мною, ты, непорочное, высокое! В этом и заключается твоя непорочность... что ты служишь мне танцевальной залой для божественных случайностей... Человеческая речь — прекрасное шутовство: пользуясь ею, человек все обращает в пляску... Ты позавидуешь моей ноге, жаждущей бешеной пляски... Постоянное движение между вышиной и глубиной и чувство вышины и глубины, словно постоянное восхождение на лестницу и в то же время отдохновение в облаках... Вся моя воля желает только летать, влететь в себя...

Сгорая от нетерпения лететь, всегда готовый улететь — таков уж мой нрав... Если моя злоба — смеющаяся злоба... и если я признаю своей альфой и омегой, что все тяжелое станет легким, всякая плоть — танцором, всякий дух — птицей: поистине это моя альфа и омега» и т. д.

В приведенных нами примерах преобладают болезненные представления, касающиеся движения, в следующих же мы встречаемся с раздражением чувственных центров. Ницше подвержен разным галлюцинациям периферических нервов (холод, тепло, дуновение), зрения (блеск, молния, свет), слуха (рокот, шипение) и обоняния. «Ах, лед окружает меня, он жжет мне руку... Меня томил жар солнца моей любви, Заратустра жарился в собственном соку... Я кинулся в самую холодную воду, погружая в нее и голову, и сердце... И вот я сижу... и жажду круглого девичьего рта, но еще более девичьих, как лед холодных, как снег белых, острых, кусающих зубов... Я — свет... Но в этом и заключается мое одиночество, что я опоясан светом. Я живу в моем собственном свете и сам поглощаю пламя, которое из меня вырывается... Их мудрость часто издает запах, как будто она — порождение болота... Ах, зачем я так долго жил в их шуме и зловонном дыхании... О, блаженный покой, меня теперь окружающий, о, чистые запахи... Блаженными ноздрями я вдыхаю опять свободу гор. Наконец-то мой нос освобожден от запаха всякого человеческого существа. Смрадный воздух, смрадный воздух!.. Я должен вдыхать запах внутренностей неудавшейся души... Пред этой сволочью, смердящей к небу... Эти высшие люди, все вместе взятые,— может быть, от них пахнет нехорошо?» и т. д.

Как видно из этих примеров, мышление Ницше получает особенную окраску от его галлюцинаций и от раздражения центров, вырабатывающих двигательные представления, которые, вследствие повреждения механизма соединений, не могут превратиться в двигательные импульсы и влиять на мускулы.

Что же касается формы, то мышление Ницше проявляет две характерные особенности, свойственные буйному помешательству: безусловное преобладание не стесняемой и не обуздываемой ни вниманием, ни логикой, ни суждением ассоциации идей и головокружительную быстроту процесса мышления.

Как только в его уме возникло какое-нибудь представление, оно немедленно вызывает и все родственные представления, и Ницше лихорадочно выбрасывает на бумагу пять, шесть, иногда восемь синонимов, не замечая, как вследствие этого его слог становится тяжел и напыщен. «Сила духа измеряется тем... насколько истина должна ему подноситься разжиженной, подслащенной, подернутой завесой, смягченной, подделанной... Мы думаем, что жестокость, насилие, рабство, опасность на улице, а в сердце скрытность, стоицизм, способность искушать и всякого рода дьявольщина, что все злое, странное, тираническое, хищническое и змеиное в человеке столь же способствует улучшению его породы, как и противоположность всего этого... В человеке материал, обломки, обилие, глина, грязь, бессмыслица, хаос, но мы находим в человеке и творца, создателя, твердость молота, божественную наблюдательность и седьмой день... Плюнь на город, где совместно гноится все испорченное, разлагающееся, сладострастное, мрачное, перезрелое, гноевидное, революционное... Мы предчувствуем, что человечество идет все под гору, все более зарывается в тонком, благодушном, рассудительном, уютном, посредственном, безразличном, китайском, христианском... Все эти бледные атеисты, антихристы, имморалисты, нигилисты, скептики, эффектики, гектики (чахоточные) духа» и т. д.

Уже из этих примеров внимательный читатель мог убедиться, что бурное словоизвержение часто вызывается простым созвучием. Нередко беспорядочный набор слов получает характер дешевого остроумничанья, глупейших каламбуров, чисто машинального сочетания слов по их созвучию без всякого смысла. Иногда Ницше, подчиняясь давлению своей лихорадочной мысли, ошибается в значении вспыхивающих в его уме образных слов; его сознание ловит на лету слово, имеющее другое значение, и изобретает странные новые слова, однозвучные с общеизвестными выражениями, но имеющие совершенно иной смысл, или же Ницше заносит на бумагу непонятые им самим, ничего не выражающие звуки. Часто он соединяет мысли не по созвучию слов, а по сходству или привычному соседству понятий. Тогда у него начинается «аналогичное» мышление и быстрое мелькание мыслей. Так, например, Ницше говорит: «Люди составили себе совершенно ложный взгляд на хищного зверя и хищного человека, например на Чезаре Борджиа; они не понимают природы, если ищут в основе самых здоровых из всех тропических чудовищ и растений болезненность. Очевидно, моралисты ненавидят девственный лес и тропики и полагают, что тропического человека во что бы то ни стало надо дискредитировать. Но ради чего? Ради умеренного пояса? Ради умеренных людей? Ради посредственных?» В этом случае Ницше, говоря о Чезаре Борджиа, наталкивается на сравнение с хищным зверем; последний напоминает ему тропики и жаркий пояс; от жаркого пояса он переходит к умеренному, а затем начинает толковать об «умеренном и посредственном» человеке.

В таких случаях можно до известной степени еще проследить ход мыслей Ницше, потому что все звенья ассоциации идей налицо. Но часто одно или другое представление не выражено, и тогда читатель наталкивается на непонятные скачки мысли, приводящие его в тупик: «Тело начало сомневаться в земле и стало слышать, что ему говорил живот бытия... Честнее и чище говорит здоровое тело, совершенное и прямоугольное... Мы поставили наш стул посередине — я узнаю это по их улыбке — столь же далеко от умирающих борцов, как и от веселых свиней. Но это и есть непосредственность... Они переняли у моря его тщеславие: ведь море — павлин из павлинов... Многое признается теперь высшей злобой, что имеет всего двенадцать футов в ширину и три месяца в длину! Но со, временем явятся на свет и более значительные драконы... и если теперь у тебя нет никаких лестниц, то ты должен научиться лазить на собственную голову: иначе как ты взберешься наверх... Взлети достоинство, достоинство добродетели, европейское достоинство! Дуйте, дуйте слова, мехи добродетели!

Еще раз рычите, рычите нравственно, рычите, как нравственный лев, перед дщерями пустыни! Ибо вой добродетели, миловидные девушки, больше значит, чем европейское алканье. И вот я стою европейцем, я иначе не могу, да поможет мне Бог, аминь! Пустыня разрастается, горе тому, кто имеет в себе пустыни!»

Это последнее место может служить примером полнейшей неспособности сосредоточения мысли. Часто Ницше теряет нить своих соображений, забывает, к чему клонится его речь, и кончает предложение, которое, казалось, содержит серьезную аргументацию, какой-нибудь остротой, не имеющей никакого отношения к делу: «Разве нельзя относиться иронически к подлежащему, сказуемому и дополнению? Разве философ не может возвыситься над верой в грамматику?

Будем относиться с почтением к гувернанткам, но, может быть, для философии настало время отрешиться от веры гувернанток?.. Около меня один человек всегда лишний — так думает пустынник. Постоянно одиножды один дает в конце концов два... Как они называют то, что делает человека гордым? Образованием? Оно отличает их от козопаса».

Иногда, наконец, он совсем теряет нить своих соображений и внезапно обрывает фразу: «Ибо в религии страсти снова приобрели право гражданства предполагая, что... французские психологи все еще не исчерпали горького и многообразного удовольствия, доставляемого им b^etise bourgeoise, словно они, короче говоря, они этим что-то обнаруживают».

Вот форма, в которой проявляется мышление Ницше и которая в достаточной мере объясняет, почему он никогда не мог написать трех связных страниц, а постоянно довольствовался короткими и длинными «афоризмами». Содержание же этих разбросанных и бессвязных мыслей составляет небольшое число навязчивых представлений, повторяемых с убийственным однообразием. Мы уже познакомились с его духовным садизмом, с его манией противоречия, сомнения и отрицания. Кроме того, он проявляет мизантропию, манию величия и мистицизм.

Примеров его мизантропии не оберешься. Его мания величия обнаруживается только в исключительных случаях в самомнении, чудовищном, но все же еще понятном. По большей части к ней примешивается сильная доза мистицизма и веры в свою сверхъестественность. Простым самомнением можно признавать, когда он, например, говорит: «Что касается моего Заратустры, то я не допускаю, чтобы его понял тот, кто не чувствовал себя когда-нибудь уязвленным каждым его словом и кто им когда-либо не восторгался: только тогда человек может пользоваться привилегией благоговейно приобщиться к халкионской стихии, которой порожден этот труд, к его солнечной ясности, шири, дали и определенности». Или когда он, подвергнув деятельность Бисмарка неблагоприятной критике, восклицает, ясно намекая на самого себя: «Я же, счастливый, находясь вне мира, понял, как скоро уже народится господин над господином». Но уже в этом месте ясно обнаруживается скрытый мистический характер его мании величия: «Когда-либо должен же явиться миру искупляющий человек великой любви и великого презрения, творческий дух, вытесняемый отовсюду своей собственной силой, непонятый народом в своем одиночестве, как будто оно составляет бегство перед реальностью, между тем как оно на самом деле составляет лишь углубление, погружение, зарывание в реальность, дабы он, когда со временем снова появится на свет, принес этой реальности искупление».

Истинный характер его мании величия тут вполне обнаруживается. Говоря об «искупляющем» человеке и «искуплении», Ницше, очевидно, воображает, что он сам — новый Спаситель. Он даже и по содержанию, и по форме подражает Евангелию. Его книга «Так говорил Заратустра» представляет собой копию священных книг восточных народов, попытку подражать Библии и Корану. Книга разделена на главы и стихи, язык — старинный, пророческий («Узрев народ, Заратустра удивился и рече»); часто встречаются длинные перечисления, напоминающие монотонное церковное чтение проповеди «Я возлюбил тех, которые ищут причину вещей не на земле, а в заоблачном мире; я возлюбил того, кто живет, чтобы познавать; я возлюбил того, кто трудится и изобретает; я возлюбил того, кто возлюбил свою добродетель; я возлюбил того, кто не сохраняет для себя ни одной капли своего духа» и т. д.), а некоторые отделы представляют собой сколок с однородных мест в Евангелии, например: «И когда Заратустра вышел из города... за ним последовали многие, называвшие себя его учениками, и сопутствовали ему, и они дошли до перекрестка. Тут Заратустра им сказал, что он теперь пойдет один... Поистине говорю вам: скоро настанут эти длинные сумерки. Как мне спасти свет мой!.. Случилось, наконец, что он погрузился в глубокий сон, но его ученики воссели вокруг него и долго бодрствовали» и т. д. Заглавия у него также очень характерны: «О непорочном познании», «Об искуплении», «Причастие», «Пробуждение», «На Масличной горе» и т. д. Правда, с Ницше иногда случается, что он богохульствует: «Если бы существовали боги, то мог ли бы я удержаться не быть богом! Следовательно, богов — нет». Но таких мест мало сравнительно с теми, где он признает себя богом: «Тебе дана власть, и ты не хочешь царствовать... Но кто мне подобен, не избегнет своего часа — часа, глаголящего ему: ныне только ты изберешь путь твоего величия» и т. д.

Мистицизм и мания величия Ницше проявляются не только в его сколько-нибудь связных мыслях, но и в его общей манере выражаться. Мистические числа «три» и «семь» встречаются у него часто. Если он проникнут сознанием собственного величия, то и внешний мир представляется ему великим, далеким, глубоким, и слова, выражающие эти понятия, пестрят на каждой странице, почти в каждой строке: «Дисциплина страдания, великого страдания... Юг — великая школа выздоровления... Там, где он научился великому состраданию и великому презрению, они, со своей стороны, научились великому поклонению... Люди, представляющие собой не что иное, как великий глаз, или великое рыло, или великое брюхо, или вообще что-либо великое... Но ты, глубокий, страдаешь слишком глубоко... Непоколебимая моя глубина, но она блещет плавающими загадками и смехом... Все глубокое должно возвыситься до моей высоты» и т. д. С представлением о глубоком у него связывается представление о пропасти — слово, также постоянно встречающееся у Ницше. Вследствие не покидающих его представлений о том, что он летит или носится в высоте, он постоянно прибегает к словам «сверх» и «над»: «сверхъевропейская музыка», «сверхгерой», «сверхчеловек», «сверхдракон», «сверхнавязчивое и сверхсострадательное» и т. д. Что Ницше, кроме того, до известной степени страдает и анксиоманией, доказывается упорством, с каким он испещряет свою речь словами «ужас», «содрогаться», «тревожный» и т. д.

Поделиться с друзьями: