Вышли из леса две медведицы
Шрифт:
— Нет, — сказала я, и вся кровь во мне застыла и превратилась в лед. — Почему бы тебе не спросить своего отца?
— Он спрашивал, но я не знаю, — сказал Хаим.
— Может быть, вы спросите своего дедушку? — попросил Офер.
— Оставь мне этот снимок, и я спрошу его.
Я показала снимок дедушке Зееву.
— Ты выглядишь немного странно с двумя глазами, — сказала я.
Он не ответил. Долго смотрел на фотографию и не сказал ни слова.
— Тебя и Ицхака Маслину я узнаю, но кто это? — спросила я и указала на невысокого парня в сапогах.
Он спросил, откуда у меня эта фотография, и когда я сказала свое «не важно», он
— Это, наверно, семья Маслины, подонки, это они тебе принесли. От кого еще ждать такой мерзости!
— Так кто этот парень? — повторила я свой вопрос.
Дедушка Зеев молчал. Он не любил, когда слишком много говорили об определенных событиях и определенных временах его жизни.
— Так кто же это? — еще раз спросила я.
— Он был нашим соседом здесь в первые годы.
— И что с ним случилось?
— Он покончил с собой. У нас тогда трое покончили с собой за один год. Было очень трудно.
— Я знаю эту версию самоубийств, дедушка, — сказала я.
— Если знаешь, зачем спрашиваешь?
— Как его звали?
— Кого?
— Этого парня, который покончил жизнь самоубийством, того, что посередине. Перестань притворяться.
— Нахум. Нахум Натан или Натан Нахум, я уже не помню.
— Так как же его сапоги попали к моему ученику Оферу, правнуку Ицхака Маслины?
Он поднялся.
— Я что, отвечаю в этом поселке за обувь? Здесь был английский полицейский, и он тоже подтвердил, что это было самоубийство.
Я рассказала Оферу, что он носит сапоги человека по имени Нахум Натан, который покончил самоубийством много лет назад, и сказала, что теперь у меня тоже есть просьба. К нему.
— Все, что вы попросите, учительница.
— Если среди твоих негативов попадутся еще какие-нибудь снимки членов моей семьи, сделай мне, пожалуйста, копии, особенно если это будет что-то, связанное с моей бабушкой Рут.
— Хорошо.
И тут я решилась.
— И еще маленькая просьба, — сказала я. — У меня есть старый пленочный фотоаппарат. Сейчас им уже никто не пользуется, но, может быть, там осталась заснятая пленка. Ты можешь вытащить ее и проявить для меня?
— Конечно. Я могу попробовать.
— Я тебе заплачу.
— Ну вот еще. — Он улыбнулся. — Я заключу с вами обменную сделку, учительница.
У меня разгорелись щеки. Я почувствовала, что краснею.
— Вы сказали, что у вас уже никто не пользуется этим старым фотоаппаратом. Так отдайте его мне.
— Он твой, не о чем говорить.
— Так договорились?
— У меня есть еще одно условие, — сказала я. — Я хочу быть с тобой в темной комнате, когда ты будешь это делать. Я хочу видеть.
— Нет проблем. В субботу?
В субботу, когда я пришла к ним с фотоаппаратом в руках, напротив их дома стояли две машины того сорта, который у нас до сих пор называется «гости из города». Мири и Хаим сидели под своим пеканом с двумя парами гостей, угощая их орехами с дерева, как у нас обычно угощают гостей из города. Угощают и говорят: «Ешьте, ешьте, это с нашего дерева», — что на нашем языке означает: «Ешьте, пожалуйста, и ешьте как можно больше, потому что у нас у самих эти пеканы уже лезут из всех отверстий, а выбрасывать жалко».
Кстати, Варда, вам, как специалистке по истории еврейских поселений, стоит знать, что для этого мы и приехали в Страну Израиля, и высушили здесь болота, и воевали, и пахали, и строили, и воздвигали, и так далее — именно для того, чтобы в конечном счете еврейский народ мог сидеть «каждый
под виноградником своим и под смоковницей своею» [122] и объедаться пеканами.— Мне почему-то кажется, Рута, что вы все время пытаетесь меня поддразнить, но продолжайте, меня это не задевает.
122
«И жили Израиль и Иуда спокойно, каждый под виноградником своим и под смоковницею своею, от Дана до Вирсавии, во все дни Соломона» (3 Цар. 4, 25).
— Я вошла во двор Маслины с фотоаппаратом в руках. Мири Маслина встретила меня кислой гримасой, но Хаим поднялся мне навстречу, и их приторная семейная улыбка буквально стекала ему на подбородок.
— Какая гостья, чему обязаны? — А гостям сказал: — Это Рута Тавори, учительница нашего Офера. Она живет в соседнем доме и никогда не заходит проведать соседей. Посмотрите на нее. Во всех школах в вашем Тель-Авиве нет такой учительницы. — И крикнул: — Офер, иди быстрее сюда! К тебе важная гостья!
Офер вышел из старого сарая — приветливый и рассудительный парень, который никогда не забудет мою безумную вспышку, случившуюся через несколько минут. Это произошло не сразу, когда я вошла с ним в сарай, и не тогда, когда он зажег красный свет, и открыл мой фотоаппарат, и вынул из него пленку, и не тогда, когда он проявлял ее, а потом, когда он погрузил фотобумагу в свою жидкость, и бумага покрылась пятнами, и пятна стали скалами, и камнями, и деревьями акации, и высохшим руслом, и маленьким плотным телом шестилетнего мальчика с чуть серьезным лицом. Вот он ты, Нета. Где ты был все эти четыре года? Где ты был? Куда ушел?
Он смотрел на меня из маленькой бездны лотка с проявителем, а я, чемпионка по нырянию — уже не четыре минуты, а четыре года под водой, — не вытащила его.
У меня подкосились колени. Я почувствовала себя почти так же, как в тот вечер, когда Довик вошел и сказал: «Рута, я должен сказать тебе что-то ужасное». Такой слабой, что должна была опереться на другого человека, и именно это я и сделала. Оперлась на первого попавшегося человека, который оказался рядом. Охватила его сильно-сильно, схватилась за него, как утопающая. Не так, как хватаются за колесо или опору, а как цепляются за живое существо — теплое, дышащее, вливающее силы и кровь.
Я схватилась за него, за этого смущенного славного мальчика, обняла его и начала кричать и вопить. Мои крики выходили не из горла, а из внутренностей, из-под диафрагмы, из самого чрева. Я кричала, и плакала, и обнимала, и целовала, и плакала, и кричала снова и снова. Это было ужасно, ужасно. Ученик не должен видеть своего учителя в таком виде. Мальчик не должен видеть взрослого в таком виде. Человек не должен видеть и слышать другого человека в таком состоянии. Поверьте мне, Варда, все это заняло не больше десяти секунд. Мгновение ока для такого историка, как вы, но десять секунд могут быть очень длинными, и я выплакала и выкричала за эти десять секунд все, что не выплакала и не выкричала за те четыре года, которые Нета был внутри этого фотоаппарта. Потому что обычно я не особенная плакса, совсем нет. Десять секунд я кричала, и плакала, и обнимала, а потом оторвалась от него, и замолчала, и нашла дверь, и выбежала наружу, и бросилась домой. Даже не выбежала на улицу, а бросилась из их двора прямиком в наш двор.