Высоко там в горах, где растут рододендроны, где играют патефоны и улыбки на устах
Шрифт:
– Да нравится, нравится.
– А «Модерн джаз-квартет»?
– Ну.
– Тогда у вас все впереди, Барракуда. Не плачьте. Пока.
– Уходи, пока цел, – буркнул он.
Я не стал с ним спорить.
Что могу сказать о своем питании? Утром я выпиваю стакан сока, съедаю два яйца. За обедом; кусочек сельди, полтарелки бульона, кура. Полдник: стакан молока и кекс. За ужином отвожу душу: икра, семга, балык, грибы в сметане. Филе на вертеле, шашлычков пару порций, крем-брюле, клубника в сметане, торт, мороженое и так далее. Рекомендую этот рацион всем начинающим спортсменам.
Кем я был раньше? Паровым молотом.
Кто я теперь? Художник удара.
1991
Логово льва
В ранней
В пятидесятые годы такие сосковые умывальники вовсе не были в СССР музейной редкостью. Множество таких предметов разных степеней советского убожества имелось в пионерлагерях, летних казармах и в жилых бараках, куда не доходила труба водопровода. Конечно, такого шикарного соскового умывальника я нигде до Пушкиных не видывал. Я представлял, как поэт здесь плещется по утрам, и задавался вопросом, был ли он волосист.
Пушкин, признаться, в ту пору меня хоть и интересовал, но не очень. В школьной литературной программе он как выразитель народного духа был потеснен Ариной Родионовной. Почвенный марксизм-сталинизм не оставлял ни одного живого места в изучаемых предметах. Мраморный умывальник как-то странно выпирал из хрестоматийной картины. Каким-то шикарным Лондоном веяло от него. Помните: «Все, чем для прихоти обильной снабжает Лондон щепетильный (т. е. галантерейный) и по Балтическим волнам за лес и сало возит к нам»?
Не уверен, что я тогда дальше пошел с экскурсией по анфиладам. Скорее всего какие-нибудь приятели отвлекли на очередную вечеринку. Иначе все-таки что-нибудь еще запомнилось бы, кроме умывальника.
В прошлом году, то есть сорок семь лет спустя, я вторично посетил эту квартиру в пушкинском мемориальном центре на Мойке. Как много здесь было изменений, призванных приблизить нас к временам дворянской литературы! Скульптура поэта украшает теперь внутренний двор. Интересно, как он смотрел бы на нее из окна своего кабинета? Фасады отреставрированы. Вдоль маршрута стоят ряды застекленных столиков с рукописями и редкими изданиями. Потоки идут ровно, несмотря на неизменную остановку для осуществления российской музейной традиции надевания на обувь безобразных войлочных лаптей.
Наконец после подъемов и спусков входим в квартиру. Предметы мебели в стиле ампир. Шкафчики со статуэтками. Живописные портреты.
– Комната Натальи Николавны одновременно служила и гостиной, – повествует экскурсовод с заученным волнением.
Ширмочки. Карточный столик. Набор для вышивания.
– А где же спальня? – интересуется филолог из Небраски.
Девушка волнуется уже не заученным образом:
– Она рядом с детской. Обе комнаты сейчас в реставрации.
Я тоже почему-то начинаю волноваться:
– Скажите, барышня, нельзя ли бросить взгляд на подсобные помещения? Ну, скажем, на кухню или умывальную комнату? Помнится, тут был такой великолепный умывальник.
Экскурсовод передергивается, как будто пораженная чем-то, ну, скажем, плевком верблюда. В чем дело? Почему невинный вопрос об умывальнике вызвал такое искажение вполне симпатичных черт?
В это время из кабинета, куда мы должны были проследовать, стала выходить другая группа. Пока ждали, девушка пару раз бросила на меня какие-то странные взгляды. Быть может, для того, чтобы справиться с волнением, она предложила нам кое-что вне программы:
– Посмотрите в окно, господа. На другой стороне Мойки, на углу Невского, находится недавно заново открытое кафе «Вольфа и Беранже», куда поэт частенько забегал откушать шоколада. А рядом, в большом сером доме, жили Собчак и Боярский.
Я сначала подумал, что речь идет о каких-то николаевских вельможах, но потом сообразил, что это наши современники.
Наконец мы заходим в кабинет, и тут приходит моя очередь
взволноваться. Эта комната в своем удивительном аристократизме стояла особняком рядом с довольно заурядным собранием всей квартиры. Глядя на стены с книжными полками до потолка, на кожаные с золотым тиснением корешки книг, на развалистую мебель, удобную для принятия любых поз, в том числе и поз вдохновения, на письменные наборы столов, лампы и подсвечники, я представил себе, как он здесь уединялся, скрывался от писка детей, от французской болтовни сестер Гончаровых, от клавикордов и запахов кухни. Вот здесь разрезал журналы и подписные издания, открывал бутылку вина, закуривал сигару, постепенно уходил в сомнамбулическое состояние творчества наш поэт, не «выразитель народного духа», а настоящий просвещенный европеец, the man of letters, литератор.Я представил себе, как он тут ходит в блаженном одиночестве по ковру, мускулистый и упругий, сущий абиссинский лев, воспитанный на европейской философии и французском шампанском. Мне вспомнилось собственное старое сочинение, в котором герою является литературный лев:
Во сне пред ним предстал венецианский лев,Способный обскакать небесную квадригу.Он к дому тихо шел, мелькая средь дерев,Приблизился к крыльцу и положил там книгу.Вот так приходит лев, ложится на крыльцо,На доски навалясь железными локтями.Он к чтенью вас, мой друг, расположит лицом,К писанию меня расположит когтями.Нет, не от праздности взялись знаменитые пушкинские когти, от чистопородного пушкинского байронизма!
В кабинете экскурсия завершалась.
Я попросил экскурсовода:
– Можно, я здесь ненадолго останусь?
Она вскричала в священном ужасе:
– Что вы! Что вы! – И вдруг непостижимым образом на 180 градусов смягчилась: – Вы, наверное, знаток, раз помните те кругельсонговские умывальники. Останьтесь ненадолго, но только не переступайте ограждения.
Вскоре весь дом затих: был конец рабочего дня. Я сидел на подоконнике, на котором и он небось сиживал. Я попытался вспомнить какой-нибудь пушкинский стих из не очень замученных по юбилейным радениям, и тут же пришло на ум нечто с когтями, сугубо львиное – Ex Ungue Leonem:
Недавно я стихами как-то свистнулИ выдал их без подписи моей;Журнальный шут о них статейку тиснул,Без подписи пустив ее, злодей.Но что ж? Ни мне, ни площадному шутуНе удалось прикрыть своих проказ:Он по когтям узнал меня в минуту,Я по ушам признал его как раз.Быть может, этот неровный торопливый стих лучше других дает увидеть минуту из жизни Пушкина. Ветреный день на Невском. Словно стая гусей, хлопают пелерины и крылатки. Они выходят с Дельвигом из лавки Смирдина. И оба хохочут по адресу г-на Измайлова. Или по Английской набережной они прогуливаются с Вяземским. Пушкин читает другу этот стих, и тот улыбается в адрес всей той публики из «Благонамеренного». А в это время сильный ветер гонит волну с залива, хлопает флагами и парусами на якорной стоянке, и Пушкин мудр и когтист, как венецианский книжник-лев, и ему нравится жить, как абиссинским львам нравится нестись по саванне.
Эта минута проходит, и вспоминается другой стих, не связанный с бегом минут:
Лишь розы увядают,Амврозией дыша.В Элизий улетаетИх легкая душа.И там, где волны сонныЗабвение несут,Их тени благовонныНад Летою цветут.Острее других он понимал неокончательность реального мира, зыбкость его предметов и в поисках иной сути уходил дальше других.
Стояла полная тишина, когда я осмелился и перешагнул бархатную веревку ограждения. Книжка, лежащая на столе, оказалась томиком Байрона. Глубокий след когтя отчеркнул там две строчки: