Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Серезидинова поддержал лежавший крайним на нарах Егор Богров. Вытаскивая из-за голенища сапога алюминиевую ложку с дыркой на ручке, он хохотнул:

— Серезидин!.. Да разве можно передать психологию коренного одессита? Ты уж прости его, грешного. Ведь он с Молдаванки, а там все такие. Там спичку разделят на четыре части, а потом дерутся из-за того, что кому-то на четвертушке досталось меньше серы. Ведь так, Одесса? — Конец фразы Богров произнес торжествующе, под хохот блиндажной братвы.

— Пас, Ордынка, пас!.. — Пораженчески кивая, проговорил Витарский и приложил руку к груди. На лице его цвела благодушная искренняя улыбка. Витарский тонко чувствовал юмор, знал ему цену.

— То-то, Одесса… Знай своих и почитай тех, кого зовут «ребята с Арбата».

— Сегодня, Ордынка, твоя взяла. Сдаюсь. Кремлевская колокольня Ивана Великого красивее Потемкинской лестницы в Одессе.

— Кончай балагурить! —

неожиданно строго прикрикнул на разведчиков Казаринов. — Всем ложки в зубы, через час на выход! Не забывайте, что рекогносцировка сегодня будет сложной. Не обойдется без большой дуэли.

Разведчики, вытаскивая из-за голенищ валенок ложки, потянулись к ящикам, на которых стояли котелки (каждый из них свой котелок мог не только на глаз — на ощупь, с завязанными глазами, узнать по вмятинкам, по шершавинкам, по погнутостям дужек среди десятков других, чужих котелков) и двумя ровными рядками лежали пайки черного хлеба с кусками вареной колбасы.

— А вы, товарищ лейтенант? — спросил Иванников, увидев на ящике одиноко стоявший котелок и кусок хлеба с колбасой. — Остынет каша-то!..

— Успею. Сегодня с утра я — карась-идеалист. Сначала — духовное, потом ублажу желудок. Письмище-то приволок вон какое, тяжелее пайки хлеба.

Под звяканье ложек об оловянные котелки Казаринов распечатал письмо, присел на ящик поближе к блиндажной «люстре», сотворенной из гильзы 45-миллиметрового снаряда, в сплющенный обрез которой вместо фитиля была вдета широкая полоска сукна из комсоставской шинели. Захар Данилович — Казаринов расстался с ним в середине октября, оставив под его присмотром московскую квартиру, на часть которой тот уже имел юридическое право (был прописан постоянно), — писал:

«Здравствуй, дорогой Григорий Ларионович!

Во первых строках своего письма сообщаю, что мы все живы и здоровы, письмо Ваше получили, за что сердечно благодарствуем. Мы с Лукиничной были растроганы до слез, когда меня вызвали в райвоенкомат и сообщили, что Вы перевели на меня и на моих внуков денежный аттестат на 500 рублей в месяц. В тот же день Лукинична ездила в Елоховский собор ко всенощной, молилась на коленях за Ваше здоровье, благодетель вы наш.

А еще сообщаю Вам печальную весть: Ваша нянюшка Ефросинья Кузьминична 24 ноября скончалась в больнице. До последнего дня мы со старухой навещали ее два раза в неделю, носили ей что могли: компотик из сушеной вишни, яблочки с базара. Кто-то из ходячих больных вырезал из газеты «Правда» портрет Вашего дедушки Дмитрия Александровича, прилепил к картонке и поставил на тумбочку у ее изголовья. Нянечки сказали, что на портрет этот Ефросинья Кузьминична утром и вечером молилась, как на икону. Не подумайте, что она ослабла умом. До самого последнего дня все понимала, но речь и слух потеряла совсем. С того первого дня, когда Вы переступили порог своей квартиры. Пробовал я разговаривать с ней на пальцах, как немой, но она, не понимала меня. Получалось одно расстройство. А когда были у нее последний раз, она все показывала слабой рукой на свою подушку, а потом эту руку протягивала к окну и прикладывала к серебряному крестику на груди. Соседи говорили, что она была очень богомольная и по воскресеньям, а также по престольным праздникам всегда ходила на моление в Преображенскую церковь. Лукинична догадалась, что она хочет этим сказать. Когда мы пришли домой, она стала ощупывать две ее подушки, и в наволочке одной из них нашла сверточек с деньгами. В нем было ровно полторы тысячи. В свертке с деньгами лежала записка. В ней было написано: «На похороны». Нам сразу стало ясно, почему она все показывала на подушку и на крестик на груди. Это значит, что она просила нас, чтобы после смерти ее отпели в церкви.

Схоронили мы Вашу нянюшку на Преображенском кладбище. Отпевали в Преображенской церкви. Так что денег, которые остались от Ефросиньи Кузьминичны, хватило на все: на гроб, на копку могилы, на отпевание, на венок, на крест и на поминки. Помянуть пришли старухи из нашего и соседнего дома. Ездили они и в церковь, и на кладбище. Ушло на все это чуть побольше трехсот рублей. Те, что остались, Лукинична приберегла, отдаст, если вдруг объявятся ее родственники. Они, как Вы говорили, живут где-то на Смоленщине. Но вряд ли сейчас кто-нибудь оттуда приедет — там немцы.

Вы спрашиваете, как внуки? На это я Вам отвечу: старший ходит в отличниках, а Тарасик уже выучился читать печатными буквами.

И еще сообщаю, что за эти два месяца, как Вы уехали на фронт, на имя дедушки Вашего пришло много разных казенных и неказенных писем и телеграмм. Вначале я их копил на подоконнике Вашей комнаты, но после того как младшенький расклеил два казенных письма из Академии наук и хотел почитать их, я, чтобы он не

делал самоуправства, все письма нераспечатанными подсовываю под дверь Вашего кабинета. Он со дня Вашего отъезда закрыт на два внутренних замка, опломбирован. Я каждый день смотрю с улицы на окна, там все в порядке, все стеклышки целы. Да если кто захочет поживиться — на пятый этаж вряд ли рискнет забраться, снизу высоко, а сверху над квартирой два этажа.

Еще сообщаю Вам, что после Вашего отъезда, это было 15 и 16 октября, в Москве творилась такая паника, что многие все побросали, позакрывали кое-как свои квартиры и кинулись на восток. Кто на чем мог. Поезда пассажирские забиты, некоторые ухитрились устроиться на товарняках в телячьих вагонах, на грузовых машинах с горючим, на подводах ломовых извозчиков, а кто и сам впрягся в телегу. Все, у кого оказалась гнилая душонка, кинулись из Москвы. Те, кого задерживали и не пускали на контрольных пунктах на заставах Москвы, сворачивали с больших дорог и дули по проселочным.

Ходили слухи, что где-то, не то в Александрове, не то в Звенигороде, разбежались из тюрем заключенные и хлынули в Москву. Ограбили несколько ювелирных магазинов, прошлись по брошенным квартирам. Милиция, говорят, в эти дни славно поработала. Хвалили милицию в газете «Труд» и в «Вечерней Москве».

Зима в этом году, по всем приметам, будет лютой. Дай-то бог. Говорил с нашими ранеными. Рассказывают, что немцы одеты легковато, будто собрались не на войну, а на танцы-банцы. Пусть нюхнут русскую зимушку. А наши ребята, видел я, едут из Сибири и с Дальнего Востока в одежке доброй: полушубки, ватные штаны, валенки, шапки-ушанки, меховые рукавицы. Народ для нашей Красной Армии ничего не жалеет, лишь бы разбить супостата. Подписался и я на облигации, внес полсотни и на подарки фронтовикам.

Третий раз сажусь за письмо и все никак не докончу. Уж больно хочется обо всем рассказать вам, дорогой наш заступник и благодетель Григорий Ларионович.

Да, чуть не забыл. Чернявские во время паники 15 октября тоже все бросили и с двумя чемоданами и тремя узлами отбыли неизвестно куда. Вы, наверное, их знаете, из третьего подъезда, из 64 квартиры. Сам где-то в госбанке работал, весь в сером каракуле, а сама — в чернобурках. Собаку свою, вы ее, наверное, тоже помните, оставили на меня. Немецкая овчарка, Барсом зовут, умница, каких не видал. Хоть и тоскует по хозяевам, но от меня не отстает ни на шаг. Внучата мои к ней привязались, старший из школы летит сломя голову и, когда мне некогда, прогуливает ее по двору. Я с Барсом делаю поздно вечером и утром обход брошенных в нашем доме квартир. До вчерашнего дня все было в порядке: и замки у всех целы, и окна целы. А сегодня рано утром в четвертом подъезде защучил одного ворюгу. Это, как мне сказали в милиции, куда я с Барсом его привел, был «домушник». Так называют бандюг, которые лазят не по карманам, а по квартирам. Руки все в наколках, лицо в шрамах. Если бы не Барс, мне с ним не сладить. Начальник милиции поблагодарил меня и тут же позвонил в домоуправление, чтобы мне дали Почетную грамоту.

Вот пожалуй, и все, о чем я хотел прописать Вам, дорогой Григорий Ларионович.

Еще раз спасибо Вам большое за аттестат. Все мы пока, слава богу, сыты, обуты и одеты, здоровье мое пока слава богу.

Кланяется Вам Степанида Лукинична, шлют Вам привет мои внучата. Они о Вас часто спрашивают, ждут Вас.

Остаюсь жив-здоров, чего и Вам желаю».

Грустно стало на душе у Григория, когда он кончил читать письмо. Никогда он уже больше не увидит самых близких, самых дорогих для него людей. В эту минуту он даже не знал, что бы делал сейчас, если бы не его бойцы, с которыми он делит поровну хлеб, патроны… В каждом из них он видел родного брата, преданного друга. Почти все они были его ровесниками. Моложе были только Егор Богров и тоненький Серезидинов. Чем-то он напоминал ему татарчонка Альменя, с которым он с тяжелыми боями отходил от самой западной границы до Гжатска. Погиб Альмень у церковной ограды в рукопашной схватке, заслонив собой Григория. Даже похоронить Альменя не смогли: после рукопашной по приказу командира дивизии пришлось сразу же отходить к Можайску. «Эх, Альмень, Альмень!.. Какими преданными глазами ты смотрел на меня, во всем стараясь походить на своего командира». Казаринов смотрел на Серезидинова, который, позвякивая алюминиевой ложкой о котелок, молотил кашу и нет-нет да посматривал на своего командира. И снова в голову Казаринову пришла мысль, которая, может быть, потом пробудит в нем протест и он назовет эту мысль ошибкой. «Есть, сохранилось в татарах нечто такое, что через десятки и сотни поколений пришло от орды. Той воинственной орды, которая находила упоение в битвах, в победах, в кровавых пиршествах и преклонении перед силой оружия и теми, кто умеет владеть этим оружием».

Поделиться с друзьями: