Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
* * *

Мне не догнать тебя, конечно. Я не пришла в шесть, потом опоздала на поезд, потом занималась посудой, занавесками, дневником. Переводила, правила, формулировала. Я опоздала, я проспала весь день и вышла к закату, и увидела только краешек солнца. А потом наступила ночь.

Теперь не ты, а я должна ждать, должна надеяться, не имея никакой надежды, потому что солнце каждый день новое, Митя, и на входящего в реку текут все новые и новые воды.

Невозможность до тебя дотянуться, мучительное ощущение на кончиках пальцев, какая-то дурацкая, неумирающая надежда на то, что они там все напутали, и это был не ты, а кто-то другой… С этой надеждой можно прожить годы, а исцелит от нее

трезвое понимание того, что я никогда уже не увижу тебя. Никогда. Свидания не будет.

Не будет ничего.

* * *

(В скобках, такое возможно только в скобках, чтобы заключить в рамки, изолировать, не дать расползтись вокруг, не позволить залить чернилами отчаянья… Как они везли тебя в Саратов, к маме, что было дальше. Вычертить твой маршрут до моста, потом удар. Толпа зевак, которым заняться больше нечем. Ты один, без меня, я не пришла. Снова и снова зажмуриться, чтобы принять на себя хотя бы тысячную часть, и, кажется, что если ударит тысячу раз, то снимется с тебя, что тебе там не будет больно… Это иллюзия, конечно, на себя не перебросишь, но что-то в ней есть. Отголоски какой-то правды, большей, чем свидетельство о смерти, где в графе «причина» полужирным курсивом выведено «травматический шок».

У них это называется «посмотреть правде в глаза». Я смотрю, куда денешься. Ведь это навязчивая практика — снова и снова вычерчивать маршрут, выскакивать на встречку, чувствовать боль, думать о том, как тебя везут в Саратов, что там. Я ежедневно вхожу в этот туннель, распыляясь до бессмысленного первичного вещества, чтобы каким-то чудом снова вынырнуть там, где свет. Потому что в туннеле правды нет, одна чернота.)

* * *

«Никогда» выдергивает из оцепенения, из бесконечных разговоров с-тобой-якобы-живым, и это очень больно. Выдергивает и забрасывает вперед. Получается что-то вроде стрелы. Я не могу дотянуться, а моя боль — может.

Боль — это удлиненное чувство, бумеранг, который каждый раз возвращается ко мне от настоящего тебя. Когда вдруг понимаешь, что вернулось больше, чем ты вложил.

Путано? Конечно. А ты попробуй своими словами.

* * *

Да, я теперь должна разобраться со своей замечательной теорией о том, что ничего нельзя упустить. Может быть, на это не хватит и целой жизни, но я все-таки рискну.

Вот, слушаю и каждый раз мороз по коже, и восторг, и желание сорваться с места:

Двигаться дальше,

Как страшно двигаться дальше,

Выстроил дом, в доме становится тесно,

На улице мокрый снег.

Ветер и луна, цветы абрикоса —

Какая терпкая сладость;

Ветер и луна, все время одно и то же;

Хочется сделать шаг.

Как думаешь, получится у меня?

* * *

Усталая, после работы, ехала в метро. Освободилось место, я села, вернее, втиснулась — и оказалась зажатой между двумя бортами, между двумя корпулентными дядечками, которые и хотели бы, да не могли подвинуться — некуда, и теперь не распрямиться, не пошевелиться, но зато можно закрыть глаза и отдыхать, не думать, вздремнуть.

И вдруг меня перестало колотить, навязчивые вопросы исчезли. Где ты, слышишь ли, твой ли это голос или всего лишь эхо, мое отраженное желание во что бы то ни стало получить ответ. Представить, как бы мы жили, ссорились, путешествовали, ходили бы на родительские собрания, взрослели, старели… И самый беспощадный вопрос — имею ли я право распоряжаться твоей жизнью, проигрывая ее в себе снова и снова, когда ты по ту сторону, когда ты беззащитен перед моей волей, памятью, воображением, перед попытками дотянуться, проявить, спасти…

Как будто ты ждал, пока я выговорюсь, вывернусь наизнанку, переболею, перемучаюсь всеми вопросами, мнимыми

и не очень. Когда, наконец, замолчу.

И вот я заткнулась, что называется, «сделала тишину». Не от большого ума, а от усталости, само получилось. И тут же, не сходя с места, поняла, что ты никуда и не исчезал.

Поезд остановился в туннеле, потом тронулся, потом опять остановился перед станцией, как бы раздумывая, не повернуть ли назад. Ты обнимал меня, тихо, бережно — и это было настоящим. Такое не выдумаешь.

Я устроилась на твоем плече и заснула.

Когда я проснулась, ты все еще был со мной.

(И зачем я это пишу — ведь ты и так знаешь.)

* * *

«Хранение себя как места, где целый мир, упущенный и невосстановимый, продолжает присутствовать своим незабытым отсутствием, когда нигде уже больше его нет и, похоже, не может быть — это, может быть, и безумное, но единственное дело, оставшееся достойным человека.

Но не нужно думать, будто стоит нам занять ту или иную позицию, как произойдет что-то вроде хранения мира. Целое присутствует только в нашем надрыве от того, что его нет.

Спрашивается, что же такое человек, если он может узнать себя только в целом мире, при том, что целый мир невозвратим? Впрочем, незнание человека, может быть, еще не самая большая беда, — во всяком случае, не такая, чтобы сразу спешить во что бы то ни стало свести тут концы с концами».

Можно, я здесь не буду ничего говорить?

Тот самый день

(еще один день из жизни Аси Зверевой)

Это утро, равно как и предыдущие пятнадцать, началось с горчичников.

Ты ужасно дохала ночью, сказала мама, обертывая меня байковым одеялом. Знаю, буркнула я. Ну, лежи. Как невмоготу станет — позовешь, сниму. Какой-то у тебя кашель дурной, въедливый, как у курильщика. Надо будет записаться на бронохскопию. Ничего-ничего, не трусь. Спроси у отца, он делал. Тебе порезать яблочко в чай?

И я сразу же вспомнила — первый курс, ДАС. Лежу с бронхитом, мучаясь от безделья. Танька вернулась с вокзала, ездила за посылкой из дома. Ящик яблок, конфеты, чай. Краснодарский, с гордостью сказала она, наш. Я промолчала, потому что патриотических чувств к нашему чаю не испытывала — он был феноменальной дрянью, которую надо было не заваривать, а раскуривать, наверное. Да и вообще, говорить не очень-то получалось — вместо звуков из груди вырывался собачий лай. Я старалась побольше молчать, хотя мне это было очень, очень тяжело.

Ну, как там наш больной Шариков? — голос Рощина из-за занавески. — Я ему почитать принес, а то одичает совсем.

Отодвинул штору, вошел, остановился возле кровати, руки в карманы, покачивается с носка на пятку, на физиономии — ликование. Еще бы — увидеть меня лежачую, неумытую, под двумя одеялами да в пижаме. Не каждому такая удача в жизни выпадает.

У тебя есть полчаса, потом Шурику отнесу. Это неопубликованное, ксерокс дали на кафедре. Так что прими вертикальное положение и читай. Должно быть в тему — про неизлечимого больного и его жизненный оптимизм. Ты же у нас Выготским увлекаешься? Я так и думал. Пассионарный был мужчина, Наше психологическое все. От него полстраны с ума сходит, ну и ты, конечно… Сколько можно лежать, Зверева! Тоже мне, уважительная причина, температурит она! Пока ты оттемпературишь, в киноклубе Иоселиани закончится, черно-белую трилогию показали, начались французские. Хватит уже, вставай. Возьми постель свою и ходи.

Поделиться с друзьями: