Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Взгляды на жизнь щенка Мафа и его хозяйки — Мэрилин Монро
Шрифт:

— Мэрил он, моя дарагаа-а-ая, даже ради тебя я не потерплю животное в салоне! Смотреть на него тошно!

— Ох, сладкий, да брось! Всего-то пять минуток. Уложишь быстренько, и мы уйдем.

— Мэрилон, дарагаа-а-ая, ты разбиваешь мне сердце. Ты только пришла, я только пришел, мы еще даже не открылись, а ты уже говоришь про собак.

— Пять минут, обещаю.

Все дело было в Самсоне, покойном керн-терьере, который раньше жил в парикмахерской. Бедный Самсон. У него случилась размолвка с прачечным фургоном, и он погиб. Кеннет отвернулся, тихо бормоча себе под нос что-то похожее на молитвы. Мэрилин села, а я остался у двери. За работой Кеннет то и дело бросал на меня злобные взгляды и смаргивал слезы. Между тем в парикмахерском кресле творилось странное: моя хозяйка попросила демонролизовать ее на денек, чтобы стать «нормальной». (В те последние нью-йоркские месяцы она нередко пыталась

сделать что-то подобное.) Конечно, Мэрилин могла бы просто вымыть голову у себя дома, но так уж она привыкла поступать: ритуальное снятие маски вчерашней героини было необходимо. На стене висела фотография Самсона с бигуди в зубах; поговаривали, что в салоне он трудился наравне с остальными. Фото помогло бы мне проникнуться болью Кеннета, если б человеческие настроения не сказывались так плохо на нашей естественной эмпатии. Весь процесс демонролизации занял куда больше времени, чем предполагала моя хозяйка, — он проходил с применением кольдкрема, накладных ресниц и сопровождался бесчисленными попытками небрежно повязать на шею шарфик из «Блумингдейла», — поэтому я просто закрыл глаза и стал вспоминать других рабочих животных. Из головы не шел бедняга Трубач из «Жерминаля», этот печальный французский конь-труженик, наугад искавший свой путь в культуре, где царил мрак и лишь мрак имел смысл.

С парома мы наблюдали за проходящей мимо «Королевой Елизаветой», направлявшейся в Саутгемптон. Величие этого судна пароходной компании «Кьюнард», две плывущих над бухтой огромных дымовых трубы, наталкивали на мысль, что Европа — это резкий и безапелляционный ответ легкомысленной Америке. Но нет. Проходящий мимо корабль вскрывал разницу между Чарли и Мэрилин. Одной рукой она придерживала меня, а другой прикрывала глаза от солнца.

— Они взяли неправильный курс, — заметил Чарли.

— Я бы так не сказала, — ответила Мэрилин. — Через час все эти люди сядут за столы, сверкающие серебром, будут пить прохладное вино и думать о соловьиных трелях на Баркли-сквер.

— Красивые у тебя представления, Мэрилин. Но до ужаса нелепые.

— Что ж, так говорят. И все равно мне кажется, что эти люди едут… ну, в культурную страну, нет?

— Едва ли. Они оставляют всю культуру позади. Цвет Европы сейчас здесь, в Штатах.

Мэрилин задумалась об Иве Монтане, о мрачном и талантливом французском кино. Она всегда считала, что европейцы смотрят на нее свысока, и уже за это вынуждена была их уважать. А Чарли думал о евреях, великом побеге и чудесном избавлении. Чарли был весьма любопытным представителем нового поколения. В нем чувствовалась решительность, веселость и эдакий духовный мускул, характерный для образованных американских евреев, выросших на Соле Беллоу и первой книге Филиппа Рота. Родительские сомнения он чудом превращал в уверенность; мог спать с девушками, гонять на машинах и одновременно думать о жизни своего народа в условиях культуры бессмысленного расточительства. Чарли томился. Чарли жаждал. Он впитывал историю, чувственный опыт и все твердил о каких-то замысловатых угрозах миру на Земле: Бог мой, Чарли в 1961 году был готов к чему угодно. Работал он младшим редактором в издательстве. Да, он отстоял свою точку зрения о корабле и Европе, но больше всего ему хотелось пинками прогнать все эти мифы о чудесных избавлениях по всей длине ярко освещенного стадиона. Старый добрый Чарли. Каждое утро он легко влетал в лифт офисного здания «Викинг-пресс» с номером «Партизан ревю» в кармане ветровки. Румяный, готовый в любую минуту сорваться в путь, он доезжал до одиннадцатого этажа и уверенно шел мимо сексапильных сотрудниц — с историей за спиной и членом в штанах. Его темные наивные глаза радостно глядели на мир, и он шагал по коридору, подмигивая самому себе и размышляя об экзистенциальной чистоте преступной жизни и сокровенных тайнах оргазма. Чарли прочел все эссе Нормана Мейлера. Он любил джаз, кино, и его волновала тема психологического терроризма атомной бомбы. Чарли принял близко к сердцу роман «Гендерсон, повелитель дождя» и его знакомый внутренний голос, что вторил: «Я хочу, хочу, хочу», — требовательный и беснующийся, чинящий хаос, желающий, без конца желающий». Однажды за завтраком Чарли попытался поговорить с Мэрилин о символах, скрытых в этой книге. «Ой-вей! — воскликнула она. — Не говори мне о символах. От них сплошной трезвон».

Чарли очень любил кино. Как я уже говорил, они с друзьями на протяжении двух лет тенью ходили за Мэрилин по всему Манхэттену. Ничего жуткого: поклонники они были доброжелательные, и в их компании Мэрилин чувствовала себя гораздо спокойней на Восточном побережье. Последнее время Чарли показывался все реже: он взрослел. На пароме, идущем в Стейтен-Айленд, ей захотелось

просто быть с ним — такие они умные и вежливые, такие чистые, современные и полные жизни, эти чарли мира. Проплывая мимо Эллис-Айленд, паром будто бы замедлил ход, и я, признаюсь, с болью вспомнил свои первые дни в американском карантине. Совсем скоро мы вновь отправимся в Калифорнию, а пока можно с удовольствием провести время на легком ветру, в компании Чарли и его широких взглядов на все и вся. Эллис-Айленд пребывал в состоянии разрухи: дома, заросшие травой, разбитые окна.

— Когда-то в этих залах и коридорах звучало множество наречий… — сказал Чарли. — Великое множество. Но все эти люди твердили одно и то же, правда? «Я хочу начать все заново».

— Пожалуй.

— Как сказал Ирвинг Хоув, цитируя одного иммигранта, «Америка звучала из каждого рта».

Мэрилин положила руки на перила за спиной и улыбнулась; ветер трепал концы ее шарфика. Она смотрела на Манхэттен.

— В этом городе можно потеряться и исчезнуть. И разве не этого мы все хотим в конечном счете?

Паром плыл дальше, и развалины Эллис-Айленд быстро сменились фигуркой Статуи Свободы: над ее головой, образуя подвижное серое облако, кружили тысячи скворцов. С палубы парома я расслышал вовсе не бормотание, а дружную, единогласную насмешку над человеческими воззрениями. «И это вы называете свободой?» Это наблюдение скворцы превратили в повод для бахвальства. Птицы вообще всегда разговаривают из благосклонности к самим себе: щелкают, заливаются, выводят трели и оды превосходству своего опыта над остальными. Жалея людей, они возвеличивают себя. Такие мысли меня посещали, пока наш паром рассекал морскую пену.

— Кермит, брат Артура, любил повторять, что их семья бежала из Польши, сжимая в руках швейные машинки, — сказала Мэрилин. — Это факт. Их отец Исидор — мечта, а не мужчина. Когда он маленьким мальчиком впервые прибыл на Эллис-Айленд, у него на голове был струп размером с серебряный доллар.

— Мои родственники тем же занимались, — проговорил Чарли. — Шили одежду. Пальто. А во время Великой депрессии все потеряли. Каково, а? Если иммиграция научила моих родственников быть капиталистами, то депрессия внушила нам левые взгляды.

Мэрилин надела на меня поводок, и я стал бегать по палубе.

— Чтобы понять истинные блага Америки, надо в юности побыть коммунистом, — сказал Чарли. — Хотя бы раз в жизни почувствовать, что с какого-то момента зарабатывание денег становится злом. Оно убивает людей.

— Вот и Артур говорит о том же в своих пьесах. А как на самом деле — не знаю. По-моему, деньги всегда были ему небезразличны.

— Так уж оно устроено. Ты их любишь и ненавидишь. Ненавидишь их любить. Любишь их ненавидеть.

— Эй, приятель! — сказал я, лизнув его штанину. — Оставайся-ка ты лучше киноманом. Ты не понимаешь и половины людских желаний. Вы, молодые, причину от следствия не отличите, даже если она плюнет вам в лицо!

— Хорошо, умник, — сказала Мэрилин. — Чем еще удивишь?

— Одежда, — нашелся Чарли. — Достаточно взять американские тряпки, добавить к ним щепотку вины чудом спасшегося человека — и вот она, наша национальная литература.

— Издеваешься?! — воскликнул я.

— Артур мне читал Башевис-Зингера, — сказала Мэрилин. — Знаешь, я прониклась.

— Зингером?

— Всей этой темой.

— Молодец. Теперь мы равны.

Мэрилин захохотала и тут же осеклась, испугавшись, что ее узнают.

— Вон те верфи много историй могут порассказать, — продолжал Чарли. — Мы все можем — только в семье о таких историях принято умалчивать.

— Точно.

Они поглядели на химические заводы Нью-Джерси. Фотограф Сэм Шоу однажды рассказывал Мэрилин, что на этих заводах производили только хлор и цианид. Из моей памяти донеслись слабые запахи миндаля и зла — воспоминание о том, как Гитлер кормил ядом свою собаку Блонди. Я вдруг проникся благодарностью к Чарли, к его поколению и к тому, что они могут сделать для этого мира. Парочка тем временем разговаривала о Калифорнии и грядущей поездке Мэрилин в Мехико, где им с Артуром предстоял развод. Она всегда чувствовала, что Чарли внимательно замеряет глубину ее познаний, но в столь откровенно зеленом юноше эта черта казалась ей даже трогательной.

— Все мы зовемся чужими именами, — сказал он. — Ты — не ты. Я — не я. В Америке не осталось людей, которые были бы самими собой.

— Как тебя зовут родители?

— Гедалия. Евреи — мое подсознательное. Мои родители были наемными рабами. Они всю жизнь скребли, мыли и драили, а теперь с гордостью говорят, что ничего не знают о рабочем классе.

— Надо же!

— Они отрекаются от рабочих. Твердят, будто не имеют к ним никакого отношения.

— Что ж… мы все взрослеем и меняемся.

Поделиться с друзьями: