Взрыв
Шрифт:
— Зануды, — подсказал Лаврентьев.
Марина расхохоталась.
— Спасибо. Я так и хотела сказать, но побоялась. У вас какой-то комплекс неполноценности. Вы все болезненно следите, чтобы вам оказывали почтение. Пусть за спиной хохочут, на это вам наплевать. А в глаза обязательно: «Дорогой Иван Иваныч…»
— Меня зовут Владимир Сергеевич.
— Я помню. Вы, по-моему, лучше других. И все-таки… Я, например, не представляю, чтобы я потребовала от своей дочери показного уважения. Или она будет меня уважать, или нет. Лицемерия мне не нужно.
— Разве я добивался от вас лицемерия?
— Нет, это я вообще. На тему «отцы и дети».
— Заведите детей, и ваш взгляд на проблему
— Вы уверены?
— Думаю, не ошибаюсь.
— Это ужасно! Выходит, все течет, но ничего не меняется? Как же возникнет новый человек?
— Новый человек?
— Ну а как же! Посмотрите, сколько вокруг самодовольных мещан! По-вашему, всегда так будет?
— По-моему, всегда будут хорошие люди.
— Вы увиливаете от прямого ответа. Вас устраивает обыватель?
— Что такое обыватель?
— Ах вы и этого не знаете! Ну, предположим, человек, украшающий комнату книгами, которых не читает.
— А раньше разводил герань и держал канареек?
— Хотя бы.
— Милая девушка! Раньше обыватель разводил герань, а интеллигенты собирали библиотеки, а теперь обыватель скупает книги, а интеллектуалы не прочь полюбоваться цветочком на окошке…
— Что вы этим хотите сказать?
— Создается впечатление, что интеллигент отстает от обывателя.
— Это парадокс или вы меня идиоткой считаете?
— Это шутка, если хотите. Но в каждой шутке есть доля грустной истины.
— В чем же она?
— Не берусь судить, но я бы обратил внимание на это чередование: герань — книги, книги — герань.
— Опять все повторяется?
— Кроме людей.
— Не понимаю, — произнесла она серьезно.
— Ярлыки повторяются, моды повторяются, мысли повторяются, а люди никогда.
— Как отпечатки пальцев?
«Отпечатки пальцев?»
Эти слова возвращали к реальности прошлого. Лаврентьев пожалел о том, что втянулся в спор. Собственные фразы показались фальшивыми, наполненными мнимой значительностью, которая всегда отталкивала его. Он испытал неприязнь к Марине, красиво стоявшей на краю красивого бассейна.
— Простите, я не люблю рассуждений на общие темы. Желаю вам поймать свою золотую рыбку.
Она глянула удивленно.
— У меня есть отвратительная особенность — вызывать в людях раздражение.
— Не огорчайтесь. Я просто не люблю модных споров. Всех этих словопрений от незнания, даже от невежества, простите. Когда-то поэт с гордостью сказал: «Мы диалектику учили не по Гегелю…» И напрасно. У Гегеля есть очень точные суждения о единстве противоположностей и движении по спирали. В них ключик к большинству наших глубокомысленных пререканий. Но я не собираюсь популяризировать философию. Вас обидело недоверие Моргунова? Простите его. Его можно понять. Он не в силах мыслить общими категориями. Для него существует только одна Лена. И она не повторится никогда. Но вас не должно это смущать. Вы будете играть другую Лену. Не для Моргунова и не для меня, а для своих сверстников, как я понимаю.
— А получится? — спросила Марина наивно.
— Экран покажет, — улыбнулся Лаврентьев.
— Чудный вы дядечка.
— Чудный или чудной?
— Чудный. Наверно, вы хороший отец. Знаете, когда пожалеть, когда отшлепать.
— У меня никогда не было дочери.
— Как жаль! Она бы любила вас.
— Спасибо.
— Не смейтесь. Я серьезно. Я ведь всю жизнь с отчимом прожила… Ну да ладно. Не в этом дело. Рассказывать много о себе тоже бестактно. Как и много расспрашивать. Правда?
— Иногда.
— Ох как я вам надоела! У вас такие тоскливые глаза. Один только последний вопросик… Я боюсь своей роли. Вернее, побаиваюсь. И знаете чего? Пыток боюсь. То есть не пыток, конечно, а как я сыграю. Я понятия
не имею о физической боли. Не хочется выглядеть кривлякой.— По-моему, это не самое главное.
— Как же? Ее мучили, она страдала…
— Не нажимайте на мучения. Имитировать страдания кощунственно.
— Но я же актриса!
— Вот и играйте хорошего, чистого человека. Девушку, которая не приемлет зла. Не представляет компромисса со злом, отторгает предательство. Это главное. Ей говорят: мы сохраним тебе жизнь, если назовешь имена, фамилии, а она не может назвать, понимаете? Не взвешивает, не делает выбор, а просто не может…
Раньше всех это понял Сосновский. Не потому, что был тонким психологом, а из практики. У него была большая практика, и Лена сразу заняла во внутренней классификации проходящих через руки следователя людей свое точное место — «тварь, фанатичка и дура». Это означало, что она враг, что она активно действующий враг, связанный с другими врагами, и что ее не сломишь и не купишь. Такие ему попадались не впервые и теперь уже не доводили до исступления, как вначале. Он относил их к неизбежным издержкам своей трудной работы и утешался тем, что ни один из таких людей еще не ушел от него живым.
Однако Сосновский сделал все, что было положено, и теперь, посасывая конфетку, смотрел на сидевшую напротив истерзанную Лену.
— Что ж дальше будем делать, девочка? Начнем все сначала?
Начинать сначала было, конечно, бесполезно, но он обязан был произнести эту угрозу, чтобы исчерпать положенные возможности.
Лена молчала.
— Молчим? — Сосновский заглянул в лежащие перед ним бумаги. — Тебе шестнадцать исполнилось?
— Да.
— А вот семнадцати не будет. Как на могилках пишется: «Одна тысяча девятьсот двадцать шестой — одна тысяча девятьсот сорок второй. Спи спокойно, незабвенная доченька». Хотя, пардон, ошибся. Ни надписи, ни мраморного ангелочка, ни красной звездочки у тебя на могиле не будет. Мы таких в карьере, в Злодейской балке в общей куче закапываем. Без эпитафий. Много там уже вашего брата, много. А все не умнеете… Жаль. — Он бросил в рот еще один леденец. — Молчишь? О геройской смерти думаешь? «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях»? Так тебе в голову вбили? Но ведь это в голове, а каждая клеточка дрожит, а? Жить-то хочется… И надеешься еще небось. Странно человек устроен. Вот и видит, что последняя минута подошла, а все не верит, все надеется. А на что, скажи, пожалуйста? Не на что тебе надеяться. — Сосновский хрустнул переплетенными пальцами. — Ну, прав я или нет? Хочешь жить?
— Хочу.
— То-то и оно. В твои-то годы жить не хотеть! Ну и живи на здоровье. Скажи правду и живи. Для кого камеру покупала?
— Перепродать хотела. Папа болен…
— Молчать! Кто тебе дал право, соплячка, меня за дурака держать?! Кому ты ее перепродать могла? Ты что, не знаешь, что весь колесный транспорт конфискован? Что за такие дела расстрел полагается? Не знаешь, сволочь?
— Больше я вам ничего сказать не могу.
— Не можешь? А больного отца не жаль?
Лена вздрогнула, и Сосновский заметил это.
— Дошло?
— Вы не имеете права.
— Права не имеем? — переспросил Сосновский.
— Он ни в чем не виноват.
— Насчет наших прав не сомневайся. Но ты меня не так поняла. Никто твоего отца сюда тащить не собирается. Он не виноват, что дочку бог умом обидел. А мы люди справедливые. Да и что его тащить, когда он и без нас на ладан дышит. Тебе капут, и он следом. Ты его убиваешь, а не мы. Поняла? Ты!
Это было самое страшное — муки отца, но у нее не было выбора. Она не смогла бы жить, предав товарищей, и, следовательно, даже страшной ценой предательства не могла спасти отца.