Взрыв
Шрифт:
И она с трудом повела головой.
Сосновский изобразил удивление:
— И это не действует? Ну и ну! Наштамповали большевички механизмов. Павликов Морозовых. Что нам родители! Что нам жизнь человеческая! У нас же пламенный мотор вместо сердца. Железка бензиновая! Себя в балку, отца на кладбище, а бандит с пистолетом будет на мотоцикле гонять. И над тобой же, дурой, смеяться будет.
— Не будет.
— Ага! Признаешься, значит, что знаешь бандита?
— Никаких бандитов я не знаю.
— Врешь! Задний ход не выручит. Проговорилась, пташка.
— Нет…
— Да ты не спеши в могилу, не спеши. Успеешь. Туда еще никто не
— Не вернусь я.
Сосновский не понял ее интонации.
— В словах моих сомневаешься? Думаешь, обману? Зря. Мы с врагами нового порядка боремся, а сознательный элемент…
— Да не хочу я вашей предательской жизни! — крикнула она, собрав силы.
— Вот ты как! С тобой по-хорошему, — сказал он замученной, окровавленной Лене, — а ты так? Ну, давай, давай высказывайся.
— И скажу. Не предатель я, как вы. И ничего вы со мной не сделаете. Не купите и не запугаете.
— Убьем, — заметил Сосновский, отковыривая пальцем очередной леденец.
— Вам самим жить недолго осталось.
Сосновский оставил конфету и, перегнувшись через стол, ударил Лену по лицу.
— Ясно с тобой, тварь. Бандитка. Так и запишем. С тем тебя германским властям и передадим. А там с тобой особый разговор будет. Не то что здесь. Ты еще мечтать о смерти будешь, падаль.
Он вытер носовым платком кровь с пальцев и, отодвинув коробочку с леденцами, принялся писать соответствующую бумагу. Писал с неудовольствием, зная, что вызовет нарекания, и хотя не без оснований полагал, что в гестапо большего, чем он, не добьются, с этого момента престижно был заинтересован, чтобы Лена продолжала молчать.
Допроса у Сосновского в сценарии не было. Там Лену били и допрашивали сразу в гестапо. На самом деле, однако, в эти оставшиеся дни, а точнее, часы жизни, ее уже не пытали, потому что Клаус, ознакомившись с докладной, справедливо решил, что метод воздействия себя исчерпал. Он признавал умение Сосновского развязывать языки пытками, но к его способностям следователя в целом относился презрительно, ибо специалистом в этой области почитал прежде всего себя, человека несравненно более высокоорганизованного.
— Отто! — приказал он Лаврентьеву. — Позаботьтесь, чтобы девушку привели в порядок, накормили и оказали медицинскую помощь. Она должна увидеть разницу между цивилизованными людьми и этим мясником. Ты ведь знаешь, что его отец работал на бойне?
Клаус, разумеется, руководствовался не только соображениями расового превосходства. Получить сведения о террористах было необходимо, и тут годились все средства, в том числе и «гуманные». Да иных, собственно, и не оставалось. Кнут и пряник — вот и все, что было в их распоряжении, — очень жесткий кнут и очень сухой пряник. Кнут обычно действовал вернее, поэтому к прянику прибегали значительно реже, не возлагая на это последнее средство неоправданных надежд. Все это Клаус понимал и не желал личного поражения.
— Мне пришла в голову удачная мысль, Отто. Кажется, она из интеллигентной семьи. Это нужно использовать. Полная смена обстановки — вот главный прием. Золушка на балу! Каково?
«На балу?!»
Сравнение было диким, но он сказал серьезно:
— Да, это мысль!
— Это замечательная мысль, — подтвердил Клаус самодовольно. — Я продумал ее в деталях. И решил, что принцем будешь ты, Отто.
—
Я?— Конечно. Я поручаю эту девочку тебе. С твоим образованием ничего не стоит произвести должное впечатление на профессорскую дочку.
«Вот что значит неосторожно процитировать Гёте в компании невежд!» Он никогда не думал, что репутация образованного немца сыграет с ним такую злую шутку. Но он еще не знал, насколько злую и непоправимую. И потому нашел в распоряжении шефа даже нечто положительное. У него мелькнула надежда помочь Лене.
— Конечно, я постараюсь.
— Ты приложишь все усилия и добьешься успеха. Мы не можем позволить бандитам безнаказанно убивать полезных нам людей, пусть они даже русские…
Лаврентьеву запомнился скрежет отпираемого замка тюремной камеры. Это была одиночная камера, в которую перевели Лену, чтобы она пришла в себя. Вопреки правилам внутреннего распорядка ей разрешили не поднимать койку с общим подъемом, а оставить так, чтобы можно было лежать и днем. И она лежала, но, заметив, что дверь открывается, села на койке, опустив ноги на цементный пол.
— Встать! — гаркнул надзиратель, не посвященный в тонкости операции «Золушка».
— Отправьте его, — сказал Лаврентьев переводчику Шуману.
— Можешь идти, — кивнул тот пренебрежительно неопрятному пожилому надзирателю со связкой ключей в руке.
— Прикажете запереть камеру снаружи?
Лаврентьев отрицательно качнул головой.
— Дурак! Что мы, с полудохлой девчонкой не справимся? — «перевел» Шуман.
— Слушаюсь.
Надзиратель вышел, и Лаврентьев присел на ввинченный в пол табурет возле откидного столика под зарешеченным окном, прикрытым снаружи специальным щитом так, чтобы из камеры нельзя было видеть ничего, кроме маленького кусочка серого в этот день неба.
— Вам оказали медицинскую помощь? — спросил он, глядя на ее забинтованные руки.
— Да.
— Ваши раны скоро заживут.
Прислонившись плечом к стене, Шуман переводил его слова.
— Зачем? Чтобы снова истязать?
— Вас не будут больше пытать.
— Я вам не верю.
С каким наслаждением проломил бы он голову этому мерзавцу Шуману и сказал бы ей по-русски: «Я спасу вас!» Но разве дело было в одном Шумане? Только тут, в тюремной камере, Лаврентьев понял, как ограничены его возможности.
— Я пришел, чтобы помочь вам.
Она посмотрела на него ясным взглядом глубоко запавших измученных глаз.
— Помочь?
— Я понимаю вас…
С еще большим удивлением она переспросила:
— Понимаете? Разве вас жгли когда-нибудь раскаленным железом?
Нет, его не жгли, но лучше бы жгли. В ту минуту.
— На войне случаются тяжкие ошибки. Если вы не виноваты…
— Я виновата…
— Вы понимаете всю ответственность ваших слов?
— Я виновата в том, что сама не убила ни одного из вас.
— Вы не должны так говорить. Такие слова могут повредить вам. Я понимаю ваше состояние, но вы должны подумать о будущем.
— Не старайтесь. Я не хочу больше жить.
Даже подонок Шуман оторвал плечо от стены и закашлялся слегка, переводя эти слова, а Лаврентьеву стоило огромных усилий сдержать себя, по крайней мере до того, как прозвучит перевод.
— Вы не должны так говорить. Вы должны жить!
— После этого?
И она протянула искалеченные перевязанные руки.
Эта мысль терзала его самого — а сможет ли он жить потом, жить, как все, когда все кончится и никто не будет убивать и пытать?!