Взять хотя бы меня
Шрифт:
– Ты должна кое-что обо мне знать, – заявил мне Трей в первые же минуты нашего знакомства. – Я гомосексуалист.
– И что? – его слова меня не удивили – из романа Джеймса Болдуина «Комната Джованни» я уже знала о гомосексуализме почти все.
– Как грандиозно вы с Треем ввалились тогда на вечеринку, – вспоминает Джек Хофсисс. – Притащили с собой фляжки, типа с коньяком. Все поражались, какие вы дерзкие. Правда, оказалось, что во фляжках у вас шоколадное молоко, – но я все равно был очень впечатлен.
Впрочем, по вечерам я чаще всего пила что-то покрепче, нежели шоколадное молоко. Вокруг кампуса располагалась уйма баров, и многие старшекурсники работали там барменами. Самыми шикарными считались Apple Pie и Clyde’s.
Я тогда и понятия не имела, что мои периодические «затмения» – один из симптомов алкоголизма, и по-прежнему страдала от неожиданных «отключек»: после нескольких бокалов выпивки, причем каждый раз это было разное количество, моя память просто переставала «записывать» происходящее. Я могла вести какой угодно умный разговор, мне могло быть сколь угодно приятно общаться с собеседником, я могла кокетничать и шутить напропалую – наутро ничего из этого я просто не помнила.
– Серьезно, ты «отключалась»? – изумляется мой однокурсник Джерард Хэкетт. – Мне ты никогда не казалась пьяной. Тебя не шатало, не пробивало на слезы или пафос…
Может, и правда не было ничего такого – по крайней мере тогда, – но напивалась я вдрызг. Там, где Джерарду хватало одного, максимум двух бокалов на весь вечер, я заказывала себе двойные порции, а потом еще и повторяла их. Если Джерард заглядывал в бар пару раз в неделю, я зависала там ежедневно. Стоило бы, наверное, опасаться, что мое пьянство отразится на оценках, – но нет. Я по-прежнему входила в список лучших из лучших студентов.
Всю страну трясло и лихорадило в политических перипетиях шестидесятых годов, а Джорджтаун словно навечно застыл в пятидесятых. Гендерные роли тут были определены жестко. По-прежнему действовали два кодекса правил: один для девушек, другой для юношей, – а о смешанном обучении даже речи не шло. Девушкам предписывался более ранний комендантский час в общежитии и раз и навсегда определенный дресс-код. Брюки – особенно джинсы, боже упаси! – были под запретом. Недосягаемыми оставались и некоторые специальности, куда пускали только парней. Я поступила в колледж изучать итальянский, но очень скоро захотела перевестись на английскую литературу. Мне сообщили, что это невозможно.
– Писателями становятся мужчины. Женское дело – быть женой писателя, – заявил мне один тамошний иезуитский священник.
Выслушав его, я решила сделать то, что казалось мне единственно возможным и необходимым, – а именно, перевестись в другой колледж. Мой выбор по-прежнему был ограничен Ассоциацией иезуитских учебных заведений. Не пожелав учиться в Университете Маркетта в Висконсине – оказаться так близко к дому мне не хотелось, – я остановилась на Фордхэмском университете. Так мой первый курс и закончился – в Бронксе, который тогда был для меня такой же неизведанной территорией, как, скажем, Париж.
В Фордхэме я не стала селиться в общежитии. Вместо этого я сняла у ворчливой
квартирной хозяйки уютную комнату. За ее окном рос высоченный дуб. Если я оставляла створки открытыми, на подоконник вспрыгивала белка и быстро-быстро семенила лапками дальше, по моему столу. Через открытое окно до меня то и дело долетал запах свежеиспеченного хлеба из соседней итальянской пекарни. Сам дом стоял на Ади-авеню, рукой подать до поезда, идущего к университету, но я предпочитала ездить на занятия на велосипеде, аккуратно уложив учебники в багажную корзинку.В Фордхэме к обучению относились очень серьезно. Многие студенты были родом из семей, в которых до них никто не учился в колледже, и поэтому занимались изо всех сил. Но они тоже, как и я, не чурались выпивки – по крайней мере та компания, к которой тянуло меня саму. Точно как в Джорджтауне, вокруг кампуса было немало баров вроде Pennywhistle Pub, но я довольно быстро разузнала, что в самом Бронксе работало несколько «полуночных» заведений, где наливали до самого рассвета. Такие клубы идеально мне подходили – особенно после того, как я познакомилась с Джоном Вудроффом, симпатичным и совершенно бесшабашным ирландцем: в умении пить он, казалось, спокойно со мной равнялся.
Как и я, Вудрофф был начинающим писателем. Он сподвиг меня отнести стихи в редакцию журнала нашего колледжа, и их почти сразу же опубликовали. Теперь у меня было что показать издателям. А вот в Джорджтауне, когда я пришла в университетскую газету с предложением писать для них статьи, парень-редактор спросил меня: «Может, вам лучше научиться печь печенье?» Я умела печь печенье, но – вот разница – в Бронксе никому даже в голову не пришло так ответить. Мне казалось, что меня приняли как писателя, как поэта, как настоящую творческую личность.
Несмотря на плотное общение с алкоголем, я умудрилась закончить оба семестра в Фордхэме на «отлично». Заимев в рукаве такой козырь, я вновь вернулась в Джорджтаун. Интересно, что они скажут мне теперь насчет английской литературы, к которой я так стремилась?
– Вообще-то это противоречит моим принципам, – заявил декан-иезуит, но все-таки неохотно сдался и принял меня обратно. А я, неблагодарная девчонка и прирожденная возмутительница спокойствия, отплатила ему за доброту тем, что немедленно основала феминистское сообщество, которое быстренько понизило градус сексизма в рядах иезуитов.
Если я скажу, что моя репутация от этого пострадала, – это будет еще очень мягкое выражение.
– Ты была героиней эротических снов всей общаги, – спустя лет двадцать после выпуска сказал мне один из друзей. Узнай я об этом тогда – сильно бы обиделась.
– Я вообще-то косила под Лилиан Хеллман, – возмутилась я.
– Ну, это вряд ли. Ты была слишком симпатичной. Тогда уж, скорее, Лиллиан Гиш.
Говорят, то, о чем мы не знаем, не может нам навредить. В годы учебы в колледже мои представления о самой себе укладывались в образ бесстрашной интеллектуалки, а не роковой красотки.
– Ты могла бы стать прекрасным богословом, не будь ты девушкой, – печально заявил как-то мне один из наших иезуитов.
Потом меня ждало еще одно оскорбление: меня выдвинули на роль королевы бала колледжа. Это уже ни в какие ворота не лезло – и никак не подпадало под образ, который я себе придумала. Лилиан Хеллман не была и не могла быть очаровашкой! Я вычеркнула свое имя из списка претенденток.
Мне хотелось быть писательницей. Я мечтала о насыщенной литературной жизни. Вернувшись домой в Либертивилль – на одно лето, но какое же это было беспросветное лето! – я спасалась от сумасшествия тем, что вечерами сочиняла длиннющие письма и отсылала их на восток, Нику Кариелло, самому умному студенту на моем курсе. Каждый день, страница за страницей, я записывала свои впечатления и наблюдения. Интересно, что сам Ник думал о моих пространных посланиях? («О, они мне очень нравились», – все, чего удалось от него добиться.) Как и Джон Кейн когда-то, Ник оказался для меня музой, вдохновением, и результатом этого были слова – самые разные, всевозможные слова и фразы.