Взять живым!
Шрифт:
— Вы ко мне?
— Да, — девушка заулыбалась еще приветливее.
«Где же я ее видел? Глаза… глаза». И вдруг вспомнил: мешочник тянет с буферов вагона мальчишку и у мальчишки были такие глаза.
— Вы, наверное, сестра Шурика? — спросил Ромашкин.
— Нет, — сказала незнакомка, качнув головой, красивые мягкие волосы прошлись по спине.
— Тогда не знаю…
— Я — Шурик, — весело сказала девушка.
— Как Шурик?
— Тот самый Шурик, которого вы подобрали в дороге, — девушка с удовольствием наблюдала за растерянностью капитана. — Мальчишке проще добираться до Ташкента, вот я и стала Шуриком. В больнице меня остригли под машинку, так что не трудно было преобразиться. В общем, это я. Вот вам доказательство. — Она подала письмо. —
Василий быстро пробежал глазами строки, уловил главное:
«…Приехать не могу — работа. Шурочка очень славная девушка, привязалась я к ней. Но у нее свои заботы. Обстоятельства требуют возвращения в Ленинград… А я бы рада была видеть ее рядом всю жизнь…»
«На что ты, мама, намекаешь? — подумал Василий, украдкой мимо листа еще раз оглядывая Шурика. — „На всю жизнь“, — прозрачно и понятно. Но разве это так делается, мама? Шурочка хорошенькая, даже красивая. Но мы, наверное, очень разные люди. Она девчонка. Мне ближе Вера, Таня или кто-то похожая на них. С биографией. С этой птичкой мне и поговорить не о чем будет…» Думая об этом, Василий приветливо улыбался, он вправду был рад и удивлен такой неожиданной переменой Шурика. Вспомнились некоторые детали из первой встречи: как безмолвно, с мольбой глядела на Василия с буферов вагона — мальчишка кричал бы, отбивался, а она молчала, лишь просила взглядом, а дома она заперлась в ванной и только худенькую руку высунула за одеждой, вспомнился и злой огонек в ее глазах, когда Василий вернулся от Зины.
— Мама пишет о каких-то обстоятельствах. Может, я могу помочь?
— Спасибо. Вы и так для меня многое сделали. В Ленинграде осталась бабушка. После блокады она, бедная, никак не придет в себя. Вот послушайте, что пишет. — Шура достала из сумочки письмо, стала читать с середины: «Дорогая внученька, терзает меня совесть, все молодые померли, а я живу. Ну, если богу так угодно, должна я заботы о вас принять на себя. Пока всех не определю, в землю спокойно не лягу». — Голос Шуры задрожал, она опустила письмо, стала рассказывать: — После блокадного голода у бабушки мания — хочет всех внуков поближе к хлебу пристроить. Двоюродных сестер моих — Катю и Любу — уже определила продавцами в хлебный магазин. Вот и меня зовет и ни о какой иной работе, кроме хлебопека, для меня слышать не хочет. Помру, пишет, тогда как знаете, а при мне чтобы рядом с хлебом были. Надо ехать, помочь бабушке преодолеть этот страх.
«А может, мы будем помогать бабушке вместе? Может, мамино пожелание сбудется? — вдруг подумал Василий, глядя на Шуру. — Совсем она не птичка, жизнь позади трудная, не легче моей фронтовой. И вообще, наверное, неспроста мы встретились, такая великая война шла, народ в движении, все перепуталось, смешалось, а мы вот встретились. Может быть, это судьба?»
Шуре будто передались мысли Василия, она поглядела ему в глаза, потом опустила веки, потупилась, видно, нелегко ей было говорить об этом:
— Мама ваша очень добрая и отзывчивая. — Шура помедлила, грустно улыбнулась. — И наивная. Да, именно наивная. От большой любви к вам. Она желает вам счастья и хочет сотворить его сама, своими руками. Считает вас еще мальчиком. Мы с ней о многом говорили, мечтали. Я соглашалась с ней, поддакивала, не хотела огорчать. Но вам скажу…
— Вы меня тоже считаете маленьким? — улыбаясь перебил Василий.
— Почему?
— Пытаетесь разъяснить. Может быть, я сам разберусь во всем?
Шура смутилась:
— Я хотела. Я думала. В общем, вы должны знать — я гордая! После того, какой вы меня видели, кормили, как нищую… Между нами никогда и ничего быть не может. Поймите меня правильно, я благодарна вам за помощь, даже за большее — за спасение. Как Шурик, я люблю вас и преклоняюсь перед вами. Но поймите меня и как женщину. Униженная женщина никогда не может быть счастливой. Я что-то не то говорю, да? Простите меня. Все как-то спуталось, неожиданно усложнилось.
— А не начать ли нам с той минуты, когда все было ясно? — предложил Василий.
— Как это? — светлея и по веселому тону Василия
предчувствуя облегчение, спросила девушка.— Вернемся к тому, что ты приехала! Здравствуй, Шурик!
— Здравствуйте, Вася!
— Ну, как там мама?
Они были вместе весь день. Обедали в ресторане. Сходили в кино. Потом Василий достал Шуре билет на Ленинградском вокзале в воинской кассе. А вечером проводил Шуру. Когда поезд тронулся, Василий пошел за окном, из которого она махала рукой… Шура удалялась. Но у него не было ощущения расставания, он был уверен: скоро они опять встретятся с Шуриком, встретятся уже как-то по-иному, они хоть и давно встретились, знакомство только состоялось, а узнать друг друга им еще предстоит.
* * *
И вот настал день Парада Победы. До этого стояла теплая солнечная погода, а 24 июня небо затянули хмурые тучи, моросил мелкий дождь. Но это не испортило праздника.
Василий стоял в строю, слушал мелодичный перезвон курантов, и опять его охватило ощущение поступи истории. Казалось, совсем недавно стоял он здесь, на белой, будто седой от горя и потрясения, площади, припорошенной снегом. Где-то рядом, обложив Москву с трех сторон, рвались к ней фашисты. Нестовствовал в Берлине Гитлер, узнав о параде. И вот нет ни Гитлера, ни его армии. Прохладный дождичек освежает лицо. Спокойно и радостно на душе. Легко дышится свежим воздухом, очищенным летней влагой. И все же немного грустно: суровое небо, отдаленное ворчание грома напоминают о войне, о тех, кто никогда уже не встанет рядом.
На трибунах, усеянных блестящими, мокрыми зонтиками, плотно стояли москвичи и гости.
В 9 часов 55 минут на Мавзолей поднялись члены правительства, трибуны встретили их аплодисментами.
Переливисто прозвенели куранты. Командующий парадом — ордена закрывали грудь, как золотой кольчугой, — маршал Рокоссовский подал команду: «Парад, смирно!» — и, пустив коня красивой рысью, поскакал навстречу принимающему парад маршалу Жукову, которые выезжал на белом коне из-под арки Спасской башни. Оба маршала сидели на конях как истинные кавалеристы — развернута грудь, прямая спина, гордо вскинута голова.
Маршалы объехали сначала полки действующей армии, потом академии и училища. Красивые лошади нетерпеливо перебирали ногами, когда их останавливали перед строем. Жуков здоровался и поздравлял с победой соратников по оружию. Он знал в лицо многих генералов, а его уж, конечно, знали все.
Жуков подъехал к полку 1-го Белорусского фронта, и Ромашкин увидел, что маршал сдержанно улыбается, как строгий, но добрый наставник, знающий и слабости, и достоинства своих питомцев. Белый конь, видно горячий и возбужденный, покорялся твердой руке маршала, стоял на месте, но мышцы играли от нетерпения под его шелковистой шкурой, ноздри раздувались, в агатовых глазах блестел не то огонь, не то отражение сияющего орденами строя.
Когда Жуков объехал войска и поднялся к микрофонам, чтобы произнести речь, оркестр — в нем было почти полторы тысячи музыкантов — исполнил гимн Глинки «Славься, русский народ!».
Фанфары оповестили: «Слушайте все!» — и маршал начал речь. Он говорил не торопясь, веско, твердым командирским голосом, каким, наверное, отдавал приказы в годы минувших сражений. Он говорил о суровых днях войны, о доблести советских воинов, о стойкости тружеников тыла.
Но в словах маршала Ромашкин почему-то не чувствовал торжественности, он воспринимал их как нечто будничное, происходившее совсем недавно. Все это хорошо известно, все сам видел, во всем участвовал. В такой патетический момент хотелось услышать что-то необыкновенное, сердце, взволнованное музыкой Глинки, рвалось к возвышенному. Ромашкину казалось, что здесь были бы более уместны другие слова, которые Василий слышал недавно. Их сказал Сталин на приеме в Кремле. Вот эти слова были необыкновенные! Они произвели на Василия такое сильное впечатление, что он запомнил их навсегда. Они и сейчас звучали в его ушах, и уже казалось Василию, что маршал Жуков произносит не свою речь, а те, запавшие в душу, слова: