Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
– Пусть орда. А мы? Будто собака, нападающая на слепого? Что скажет мир о нас?
– А что он говорил до сих пор? Знал ли кто-нибудь, что мы и кто мы?
Прилетел гонец от Брюховецкого. Глаза у него, как и у есаула, были бегающими, неуловимыми.
– Пан гетман, они отказались повиноваться!
– Где есаул?
– Там остался. И писарь генеральный, и отец Федор. И уже идет битва. Орда начала первой.
Я отстранил его и махнул джурам, чтоб подавали коней для меня и для старшин. Надо спасать хотя бы то, что можно спасти. Гетмана слушают только в часы смертельных опасностей. После боя уже не слушает никто. Может, так и надо? Когда ведешь людей на борьбу, приходится бороться прежде всего не с врагом, а с ними же. Но прежде всего - с
Орда настигла отступающих именно в Княжьих Байраках на перекопе. Наверное, выжидали там в засаде, зная, что птичка непременно попадет в силки. Ударили внезапно, Потоцкий и Шемберк все же успели расположить телеги четырехугольником, связав их цепями, и все, от региментарей до последних пахолков, начали яростно обороняться. Татары разорвали табор, многих жолнеров убили, смертельно ранен был сам Потоцкий, но старые воины снова соединили телеги и еще раз попытались дорого продать свою жизнь, но тут налетели казаки Нечая, которые лучше татар разбирались в ведении тележной войны, ударили по вооруженным одними мечами и луками жолнерам из своих самопалов, отчаянно кинулись под дым на телеги, и уже не сеча началась, а стихийно необузданный захват добычи, пленных вязали, не разбирая, били и своих, татары вместе с шляхтичами хватали порой и казаков, и тогда товарищам приходилось вмешиваться, растолковывать ордынцам, кто враг, а кто союзник.
Сам Тугай-бей, окруженный нукерами, стоял на высоком степном кургане, издали прислушиваясь к клекоту боя, и лицо у него было как у медного истукана. Я подлетел к нему, чуть не ударив грудью своего коня его скакуна, закричал по-татарски:
– Эй, славный Тугай-бей! Называешься моим братом, а что творишь?
– Не брат твой бьется, великий гетман Хмельницкий, - орда бьется.
– Почему же не остановил ее?
– Орда не может возвращаться домой без добычи. Когда орда тронулась в поход, ее ничто не остановит. Разве можно остановить море или бурю?
– Вы же пришли не на добычу, а помогать нам, своим союзникам? Таково было веление великого хана.
– Помогать можно, только за что? За золото или за добычу. Станешь богатым - будешь платить за помощь золотом. Золота нет - берем добычей.
– Я сам остановлю побоище!
– крикнул я, подавая знак своим сопровождающим.
– Зачем останавливать то, что и само остановится?
– спокойно промолвил Тугай-бей, не трогаясь с места.
Я не успел. Мне суждено было до дна испить чашу горечи, которая должна была подмешаться к моей славе. Так с этого дня и начался жестокий счет моих побед и поражений, моей славы и бесславия. Так тучи затмевают дневное светило, бросают тень на степи, на всю землю, тень ясную, но и темную, хотя мне этого и не хотелось.
Возле Княжьих Байраков уже все было закончено. Иванец Брюховецкий вылетел мне навстречу, весь расхристанный и ошалевший, беспорядочно махал руками, не мог произнести и слова.
– Где пан Самийло?
– закричал я ему.
– Н-не знаю, пан гетман. Потерялся.
– А отец Федор?
– П-потерялся.
– А твои казаки где?
– Черт знает где они. Порас-стерялись...
Я огрел его нагайкой поперек спины и помчался туда, где творилась неправда и где царила злая сила. Был бы под рукой исправный казацкий полк, изрезал бы орду на мелкие кусочки. Но казаки мои остались на Желтой Воде, а те, что вертелись между татарами, не стоили и доброго слова. Велел искать Самийла и отца Федора, тем временем присматривался к тому, что творится вокруг. Ордынцы вязали шляхтичей по два и по три, кто скольких схватил, раненых добивали. Я тут же послал своих казаков, чтобы выкупали раненых, не давали губить христианские души. За шляхтича татары требовали коня, за жолнеров два десятка золотых. Я велел не торговаться. Велел также найти и выкупить обоих региментарей, Чарнецкого и Сапегу, всех вельмож, имея в виду спасти их от продажи на невольничьем рынке в Кафе или в Гезлеве, но и не оставить безнаказанными, подарить хану Ислам-Гирею. Пусть посидят на Мангупской горе! Еще не знал, что молодой
Потоцкий умирает, что уже ему не помог бы и сам господь милосердный. Про Шемберка потом был пущен злой слух, будто я, в отместку за собственные кривды, велел его замучить, прибить голову к жерди и носить перед войском. Заткнулись эти черные рты лишь тогда, когда Шемберк с другими старшинами через два года возвратился из ханской неволи. Но это еще должно было когда-то быть.Я кричал на вестовых, которые подскакивали с тем или иным уведомлением, но никто не привозил вести про Самийла. Отец Федор нашелся, он соборовал умирающих казаков, ходил где-то по обширному полю битвы, как живое воплощение милосердия, а Самийла не нашли, словно он улетел куда-то с птицами.
Когда я уже отдалялся от этого поля позора, из толпы невольников кто-то закричал:
– Пан Хмельницкий! Пан гетман! Смилостивься надо мною! Я - Выговский Иван, писарь из-под Боровицы...
Боровица! Поле казацкого поражения и тяжкого позора - и это поле победное, но позорное по-своему. И этот человек словно бы соединил два поля моего позора, которые разорвали десятилетия.
Я повернул коня, присмотрелся к невольникам, связанным сыромятными ремнями, окруженным зоркими воинами Тугай-бея. Выговского не узнал, потому что искал писаря, а тут все были жолнеры.
– Не узнаешь, пан гетман? Да вот я.
Жолнер, как и все, но вроде бы и не настоящий, только и всего что доспехи на нем жолнерские. Коротковатые руки, чтобы махать мечом, рот маленький, из него не извлечешь воинственного клика, усы тоже - ничего особенного.
– Так это ты, пан Иван? Как же попал в лыки? Где твоя чернильница? И кто теперь у тебя хозяин?
Хозяин оказался совсем молоденький татарин.
– Что тебе за этого пленника?
– спросил у него.
– Конь. Скакун. Жеребец.
– А если дам кобылу? Ты молодой, тебе хозяйство нужно заводить, кобыла жеребят приведет, разбогатеешь...
Татарин кинулся развязывать Выговского. Тот застыл в глубоком поклоне перед моим конем.
– Эй, пане Выговский, - засмеялся я, - до сих пор знал, что у тебя гибкий ум, теперь вижу, имеешь и гибкую спину.
– Бог тебя отблагодарит, пане гетман, - промолвил тот, - что, так возвысившись, не забываешь про малых сих.
– Какой же ты малый, если писарь? Писари малыми не бывают. Как сказано: писарь плохого для себя не напишет.
– Уже не писарь, пан гетман, а инфамиста и отрабатывал свою инфамию на пограничье простым жолнером.
– За что же наказан так? Иль не угодил вельможному пану Киселю?
– Спал с шляхетской женой.
– Тогда справедливо. Потому что спать с женой, а не делать того, за чем пришел, грех невообразимый. Да уж теперь снимем с тебя инфамию, если захочешь пойти с нами. Пойдешь?
– С тобой, гетман, хоть на край света!
– Так далеко не пойдем. Тем временем отведут тебя к писарю генеральному пану Самийлу, там и обвыкайся.
– Благодарение, пан гетман. Получил ты себе слугу верного и преданного.
– С богом, Иван, с богом.
Вспомнил теперь про Выговского все. Прибыл в ту страшную для нас зиму под Боровицей молоденьким писарчуком при Киселе. Молодой, да ранний, ибо посажен был мне под руку - следить, чтобы я вписал в казацкую субмиссию все, чего ждало от побежденных панство, и так тогда он досадил мне, что я бросил перо, изорвал пергамент, швырнул обрывки Выговскому под ноги и закричал:
– Пиши сам, ежели так! Что ты зудишь у меня над ухом!
Я готов был избить этого короткорукого писарчука, которого бог наделил, наверное, нарочно таким крохотным ртом, чтобы оттуда источалось лишь зло, как у змеи яд. Но Выговский мгновенно, как говорится, перевернулся на спину, задрал лапки и тихо посоветовал мне:
– Пусть пан Хмельницкий не портит себе нервов и не принимает все это слишком близко к сердцу. Писать надо все, что вельможным хочется прочесть, ибо вы побеждены, а Потоцкий - победитель. Но если хочешь что-то сказать свое, то впиши потихоньку и сие. Пиши, пиши, да и писни, да и писни!