Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
И, вот так по-глупому ярясь, не услышал ни шороха, ни дыхания, а только увидел, что уже стоит - рукой достать!
– она, и я протянул было руку, но рука не слушалась, падала, как мертвая, глазами молча просил я Матронку прийти мне на помощь, а потом, как слепой, поднял глаза вверх, так, будто она возносилась надо мной, но Матрона с ужасом заслонила свое лицо и заплакала-застонала: "Нет! Нет! Нет!", а потом упала на колени передо мной, и только тогда смог я пошевельнуть руками и прижал к своим коленям ее легкую маленькую головку. Женщина или дитя?
Я поднял Матронку с колен, отстранил ее от себя немного,
– Ждала своего гетмана?
– шепотом спросил я.
– Богдана, - одними губами, без голоса ответила она.
– Уже и не думал, что тебя увижу.
– И я не думала.
– Ну, иди, я тебя хоть обниму да поцелую!
– Нет! Нет! Нет!
Но я сгреб ее в объятия, аж затрещали кости, впился в уста, впервые в жизни так целовал женщину, да и женщина такая тоже была в моих объятиях впервые. Неистовые уста. Отклонился, глянул, и потемнело у меня в глазах. Неужели эти уста могли целовать слюнявый рот Чаплинского?
– Целовала?
– Кого?
– А ты и не знаешь?
Отстранил, оттолкнул, отбросил. Презирал, и ненавидел, и брезговал. Закрыл глаза руками. Упал на скамью.
– Прости меня, Матронка. Мне было так тяжело. Да и до сих пор еще не легко. Битвы яростные. А потом еще и резня бессмысленная и преступная. Я потерял Самийла.
– Кто это?
– Писарь мой генеральный. Вторая душа моя. После твоей, первой. Подойди ко мне, Матронка.
Она подошла и молча прижалась. Только тогда я понял, что грязен с дороги, немытый, в тяжком грехе смертном возле этой души пречистой. Как же смею? Попросил ее:
– Походи передо мною. Дай натешиться моим глазам. Чтобы поверил, что это ты.
– А кто же еще?
– Разве я знаю? Наваждение. Ангел. А может, дьяволица-искусительница?
Она ходила по светлице, смеялась, поворачивалась так и этак, и грудь ее пританцовывала под простой сорочкой, и серые глаза звали к себе, влекли и манили, я смотрел на нее издали, не осмеливался пошевельнуться, встать со скамьи, подойти, грязный, пропитанный духом гари, пота людского и конского, пылью дорог, кровавых, тяжких, но и радостных. Жива еще казацкая мать! Играй, море, играй!
О, если бы такое наше свидание длилось вечно!
Но пани Раина появилась, будто напоминание о требованиях мира и его надоедливой суетности.
– Матрегна, тебе надо переодеться к обеду, а пану Хмельницкому принять купель с дороги.
– Зачем ей переодеваться?
– удивился я.
– Разве может быть наряд еще милее моему сердцу!
– Так надо, пан гетман, хотя мы и перебрались сюда так спешно, что не могли взять всего необходимого, ваши казаки-натренты, такие невежливые, совсем не умеют
обращаться с женщинами нашего воспитания. Пан подстароста для Матрегны...– Мама, зачем ты об этом!
– крикнула Матронка и выбежала из светлицы, а я не мог побежать за нею только из-за своей глупой гетманской важности, которую должен был проявлять перед пани Раиной, да еще и потому, что не хотел убегать от самого имени того никчемного подстаростки.
Однако пани Раину не обескуражило ни восклицание Матрешки, ни ее бегство, ни мой понуро-угрожающий вид, она тарахтела свое, может и нарочно, чтобы отомстить за давнее, за то, что пренебрег когда-то ее женскими достоинствами, не оценил, потому что мужик, грубый и неотесанный, которому никогда не сравняться с панством пышным.
– Это пан подстароста, - тарахтела она, - для Матрегны хоть полмира наклонить готов был, будто ветку с яблоками. Крулевна моя! На все дни года, на каждый день - новый наряд, один лучше другого, богаче и драгоценнее. Она швыряла ему в лицо, топтала, не хотела его видеть, потому что надеялась, ждала, выглядывала... Но я не стану обо всем... Я мать, ясновельможный гетман, и мое сердце... Матрегна венчалась по католическому обряду. И этот брак пожизненный, как единый бог над нами. Кто может освободить от него?
– Все священники Украины благословят нас!
– Что эти священники!
– Митрополит киевский замолит грех наш.
– Достаточно ли митрополита для такого греха?
– Патриарха царьградского или иерусалимского просить буду!
– Пан Хмельницкий легкомысленно подходит к этому, а так нельзя. Матрегна должна хранить свою честь. И вести себя не как ветреная девчонка, а как пани.
– Гетманова!
– почти крикнул я.
– Я и говорю. Одежда каждый раз должна быть в соответствии с маестатом. Эти ваши казаки! Мы ничего не успели взять с собою. И зачем было нас перевозить в этот дом? Он слишком тесен и слишком простецкий для пана гетмана.
– Дворцов не имеем, - хмуро заметил я, а сам подумал: забыла ли, из какого "дворца" спас тебя в Переяславе? Не завешивала ли ты ряднами окна в казацкой хате, да не выгоняла ли мух, да не притряхивала ли земляной пол свежескошенной травой?
– Можно бы занять старостинский дворец. Он и так стоит пустым.
– И пускай стоит! Так же, как и те наряды на каждый день года - ни к чему! Казаку и одной сорочки хватит. Каждый день новое: то вверх рубцами, то вниз...
– Еще бы и в дегте, - едко добавила пани Раина.
– Может, и в дегте для здоровья.
– Но, надеюсь, пан Хмельницкий сменит свои дегтевые сорочки на чистую одежду? Я велела нагреть воды. Пахолки сейчас приготовят купель.
– Благодарю, пани Раина. Вы заботитесь, как о сыне.
Она побледнела и молча ушла от меня. Должен был теперь жить между ненавистью и любовью, и не было спасения.
Но все же, хотя и с ненавистью, пани Раина вскипятила огромнейший чугун воды с зельем, пахолки вылили воду в большое вербовое корыто - для купели пана гетмана. Очистить и омолодить хочет меня пани Раина или, может, отравить своим зельем? Опекала меня когда-то для себя, теперь будет опекать для дочери - или же для сырой земли? Никого об этом не спросишь, и никто не скажет, да и нет никого, даже Демка верного. Только чистая одежда богатая лежит на скамье горкой - позаботился мой есаул и об этом.